За окном помалкивала ночь. Третий час. Я собрался, вышел на свою Миллионную улицу (как дурак езжу до «Бибирево» по МЦК), воткнул в уши «Хуго-Уго» (холодно здесь) и пошёл. Две-три облезлые снежины кружили отрешённо и заунывно — они пытались кутаться и не могли.
Я был бы рад думать, что Стелькин зовёт меня, потому что я зарекомендовал себя как верный друг и смышлёный студент, — но знал: от моего дома до него — просто сорок минут ходьбы.
Живёт Стелькин по адресу с покойницким звучанием: Матросская Тишина 23с1. Улочка ещё та. Мёртвые трамвайные рельсы, по которым никто не ездит (хоть час тут простоишь), психиатрическая клиника имени Гиляровского (но не того, не того), следственный изолятор №1 (развалившаяся дебелая баба с диадемой из колючей проволоки), сиротливые пустыри, старые, несвежие сугробы.
Днём можно подумать, что Матросская Тишина — обыкновенная московская тихоня, но ночью… Тюрьма, завод, казармы, грубые неуютные жилища, магазин «Каждый день» — кажется, Москва всё это выблевала после трёхсотлетнего запоя.
Мне было незачем углубляться в Тишину. Дом Стелькина почти у Стромынки — розовый, съёженный, с видом на особняк 1808 года (дурдом).
Дверь квартиры, против обыкновения, была заперта. Пришлось звонить и ждать. Ворчание, скрип половиц — передо мной явился огромный драный халат, сшитый из разных лоскутов, совершенно не подходящих друг другу, но удивительно сочетающихся. Стелькин — отшельнически небрит и сизо-бледен. Бровь — встревоженно приплясывает.
— Чего встал? Проходи, давай. Надоел стоять.
Прошли в кухню (на стене горела эпилептичная гирлянда, из колонки тоскливо пел Фёдоров): сели за столик с кафельной плиткой (кажется, так модно было в нулевые).
— Пиво будешь? — спросил он хмуро.
Я кивнул — появилась бутылка. Открыл её лежавшей на столе зажигалкой — под крышкой прятался великолепный бланш: хмельной, горький и с обнадёживающей сладостью.
Стелькин вяло закурил двадцать восьмую (должно быть) сигарету и покрепче укутался в халат. Он долго любовался дымом, пробегавшим между пальцев (гирлянда красила его), а потом медленно посмотрел на меня:
— Графинин, ты можешь не растра́иваться, пожалуйста?
— С чего бы мне расстраиваться, Аркадий Макарович?
— Я не про то. Тебя просто три. — Он опять уставился на дым. Затянулся величаво и безнаде́жно. Опять посмотрел на меня. — Графинин, можешь опять растрои́ться?
— Что не так?
— Теперь тебя два.
Он заржал — смех запрыгал по кочкам. Мне ничего не оставалось, как тоже рассмеяться (но как-то растерянно).
Гирлянда бросила истерично мигать и остановилась на синем цвете. Я поймал взгляд Стелькина: его зрачки походили на два затмения.