Так ничего толком и не сказав, решил, что дело может поправить жена, и обратился с трибуны к ней, глядевшей на всех и на все просто и прямо, с такими словами:
— Как я тут уж говорил про себя с художественной точки, то очень прошу вас, Авдотья Васильевна, рассказать обо мне людям…
Стоял, выжидая, когда она скажет о нем те слова, которые сам отыскать был не в силах.
Она поднялась навстречу аплодисментам, любовно глядящей людской тесноте:
— Могу и сказать…
Повернулась к нему, стоявшему все еще на трибуне, и, кланяясь в пояс, проговорила покорно и тихо, раздельно, одно за другим роняя слова в наступившую тишину:
— Ни одного-то светлого дня, живя с вами, Иван Иванович, так я и не видела…
Публика грохнула смехом, аплодисментами. А он продолжал стоять на трибуне, недоуменно вращая глазами, одной рукой поводя потерянно в воздухе, другой теребя встопорщенные усы.
Но он тут же забыл про этот публичный конфуз. Спустя недолгое время, под гром медных труб и толчки танцующих пар, оба они с супругой разгуливали под ручку в фойе нардома, торжественные и чинные, позабыв свое трудное прошлое и, казалось, навек примирившись.
А жизнь между тем вела свою жесткую линию, диктовала свое. Как ему быть теперь, ежели даже тот человек, их наставник, профессор, который в артель их когда-то живую душу вдохнул, дал им, мастерам, верное направление, правильную дорогу в жизни, человек, в которого верил он, талицкий мастер Иван Доляков, как верили прежде в господа бога, теперь уже сам печатно кается в том, содеянном раньше, теперь даже от них, мастеров, отшатнулся и называет — так же печатно — работы его, Долякова, которые прежде расхваливал, лишенными содержания и смысла, пустыми и даже чуть ли не вредными?! И это в то самое время, когда он, мастер, узнал свои настоящие силы, почувствовал, понял, как много он может. Вот только не в состоянии, сколько бы он ни пытался, сделать лишь одного: изменить своему призванию и «перестроиться», не уничтожив в себе художника, не загубив свой талант.