Сашке это село представлялось сказкой. Среди полей и лесов, на зеленом холме — островерхие терема с резными узорчатыми крылечками. На вершине холма — белокаменный, облитый солнцем кремль с колокольней высокой внутри. Рядом с ним — академия, вся из мрамора, с мраморными колоннами, подпирающими небеса. И сидят в ней, рисуют миниатюры художники, похожие и на апостолов, и на мужиков…
Об этом и слышать хотелось. А дед понес околесицу. Про какого-то пастуха, по прозванию Балхон, с саженной трубой вместо рожка, с бородой до пупа, в сажень ростом. Выйдет утром Балхон на середку села, как учнет трубить в ту трубу — на десять верст по округе слышно. Сам земский начальник, бывало, лишался сна, грозил пастуху арестом, в кутузку сажал не раз, да бабы за пастуха заступались.
— Семья у ёво большушша была, про их даже песню такую склали:
Балхон баню продает —
Балхониха не дает,
Балхонята верешшат,
Баню под гору ташшат…
— Ты бы нам, дед, про художников!
— А чёво про художников? Богомазы — и всё тут. Церквы, бывало, уедут росписывать и до того там пропьются, с себя всё пропьют, што работают голые, в одеяла одне завернутые… Али семик справляют в селе под троицу. Кончат работу пораньше — хозяин денег дает, напокупают вина там, икры… А березку-то украшают не лентам, а увешают дранкой, а на дранке той нарисуют всякие непотребности. Ну, и идут потом все в Заводы, место такоё там есть, где гуляют. Иной до того упьется, вроде как мертвый лежит. Лежит, а все пальцем на рот свой показывает: дескать, влейте ишшо…
— Ты, дед, опять не про то!
— А про чёво же тебе?! И чёво вы заладили: «дед, дед»! Какой я вам, к дьяволу, дед, мне ишшо и сорока-то нету…
— Про художников… ну, сейчас вот которые.
— Нонешних я не знаю, я там давно не живу. Я токо прежних знавал.
Ехали час и другой, а тоненький шпиль колокольни все продолжал маячить за спинами, не отпускал от себя. Пропал он лишь за холмами, которые дед назвал Афанасьевскими.
Первым не выдержал, стал выдыхаться Славик. Сначала он забегал далеко вперед и садился там на обочину, поджидая подводу, но бегать вскоре не стало силы, и начал он отставать.
Колька тоже устал, но не показывал виду, лишь все сильнее прихрамывал. Дед пригласил его на телегу, Колька же, самолюбиво вздернув остренький подбородок, с достоинством отказался: «Благодарю, уважаемый!» — и продолжал хромать.
Хамушкин поднял на деда измученные глаза:
— Скажите, пожалуйста, долго нам еще ехать?
— Али приустал, молодец?
Сам дед, давая отдых кобылке, давно слез с телеги, без устали попирая дорогу кривыми, обутыми в лапти ногами, привыкшими к пешей ходьбе. Полушутливым голосом заявил: