Кровавый жемчуг (Трускиновская) - страница 72

Однако нужно было ответить не слишком обидно.

– Хорошие пироги, – согласился парень. – А вот ты бы бабу испекла – цены бы тебе не было!

– Как это – бабу печь? – удивилась Федосьица. – Это что – пирог?

– Да нет… Это такая, вроде каравая, с шафраном… – затрудняясь объяснить, Данилка показал руками, как бы обведя поставленное вверх дном ведро. – У нас в Орше говорили – та баба хороша, что высока поднялась, и та высока, что из печи не лезет.

– Нет, на Москве я такого не видывала, – призналась Федосьица. – А что – пирогов у вас не едят?

– И пироги едят, и баранки. А пьют и квас, и березовицу.

– А сладкое?

Данилка задумался.

– Вот у вас кулагу только из калины варят, – сказал наконец. – А у нас кулага так уж кулага! И с земляникой, и с черникой, и с брусникой!

– Ну и что же, что только с калиной?! – возмутилась Федосьица. – Мы зато ее на ржаном солоде из ржаной муки заводим, в печке долго томим, она с кислинкой получается, и хоть от простуды, хоть от сердечной хвори, хоть от колик хороша! А ваша – еще поди знай!

– Это кулага-то – от сердечной хвори? – удивился Данилка. – Ну, ты, Федосьица, гляди, совсем заврешься!

– Это кто заврется? Это я тебе заврусь?! – Федосьица вскочила, он – тоже, девка набросилась на парня, стуча его в грудь кулачками, Данилка обхватил ее, прижал и поцеловал в губы.

Теперь он уже умел целоваться…

И от поцелуя как-то сразу на душе полегчало.

Однако его смятение во дворе было небезосновательным – Настасья-гудошница, водившая ватагу скоморохов, вынужденных порой и на большую дорогу выходить, действительно стояла у оконца Феклиного домишка и глядела на Данилку в щелочку. Словно кто дернул ее – подойди да подойди, выгляни да выгляни!

И такой силы получился взгляд, что парень обернулся…

Был он в одних портах и босой, с рубахой в руке, пушистые русые волосы стояли облачком. Спина была еще мальчишеская, прямая, не обросла бугристым мужским мясом, но плечи уже широки, и голову он нес гордо.

Обернулся – Настасья поразилась тому, как он, в сущности, некрасив, словно рожала его мать в муках, а повивальная бабка, помогая высвободиться из утробы, так личико ему свернула, что навсегда осталось набекрень.

Но сошлись черные брови и такое хмурое упрямство было во взоре – залюбовалась…

А потом повернулась к своим – к Третьяку с Филаткой Завьяловым, что с утра пораньше уже оказались в назначенном ею месте, к плясице Дуне, еще к двоим – скомороху Лучке, мастеру на ложках трещать и птиц со всякой скотиной передразнивать, да к Миньке Котову, знатному плясуну.

Был там же и Томила, стоял особо, с ним разговор был еще впереди.