Леонид Гордеевич вышел сам, в жилетке, с расстегнутым воротом рубахи, недовольный, с тяжелым и вопросительным взглядом мрачных глаз: он не любил, когда ему мешали.
— Что здесь происходит? — спросил он, недоумевающе оглядываясь.
Надежда Павловна поняла, что скрывать случившееся и выгораживать дочь было бы глупо, нетактично, и она, первый раз в жизни встав на сторону Леонида Гордеевича, решительно и твердо произнесла:
— Не выдержала.
— Что не выдержала?
— Экзаменов в университет. Не приняли ее.
— Не приняли?.. — спросил он, расширив глаза.
Надежда Павловна повысила тон, она почти кричала, взволнованно, срывающимся голосом, суетливо придерживая прыгавшее на носу пенсне, взбивая прическу, прикладывая ладони к горячим щекам:
— Я говорила ей: готовься, учись! Не слушала…
Люся глубже вдавливала себя в подушки, точно хотела скрыться в них от гнева отца, от обидных и резких слов матери, и продолжала плакать. Леонид Гордеевич решительно шагнул к дочери, Надежда Павловна предостерегающе встала на его пути, произнесла предупредительно и с мольбой, страдальчески сведя брови:
— Леонид…
Он властно отстранил ее, попросил:
— Подожди! Отойди. — Он опустился на тахту, тихонько дотронулся до плеча Люси: она показалась ему в эту минуту маленькой, горько обиженной, беспомощной, как в детстве, и, глядя на ее вздрагивающие плечики, испытывал приятное чувство жалости к ней, нежности.
— Люська… девочка моя, — услышала она мягкий, проникновенно ласковый голос отца, и шею ее защекотала его борода — он поцеловал ее в затылок. Она оторвалась от подушек, судорожно обняла его, уткнулась мокрым носом ему в грудь:
— Папа… папочка, милый…
Он гладил ее мягкие светлые волосы, произносил давно позабытые слова нежности, прозвища, слышанные ею еще в детстве, потом снял с нее пальто, передал жене, — та поспешно отнесла его в переднюю, — затем взял ее за подбородок, приподнял заплаканное, распухшее от слез лицо, улыбнулся и подмигнул ей:
— Что, ревушка-коровушка? Может быть, перестанешь плакать-то, а? Или еще поплачешь? Я ведь долго ждал, когда ты заплачешь. А ты все смеялась, все пела… И вот, наконец, заплакала… Ну, пореви еще…
Люся хмыкнула коротко сквозь слезы и теснее прижала лицо к его груди. Они долго сидели на тахте обнявшись, молчали, а поодаль стояла Надежда Павловна, глядела на них, и нижняя губа ее, подбородок вздрагивали, из-под пенсне выкатывались и падали на пол светлые капли.
— Ты думала, жизнь-то — это сплошной карнавал, хоровод: все нарядно, весело, смешно, дух захватывает! — говорил он тихонько, немного грустно, щекоча ее щеку бородой, поглаживал ее, словно убаюкивая. — Нет, мартышка, карнавал-то хорош после труда, труда большого, значительного… — Он достал из кармана платок, подал ей: — На-ка, высморкайся, вытри глаза… Теперь слезы в сторону и давай обсудим положение, как дальше жить. — Люся послушно вытерла лицо; мать, присев на краешек стула, тоже украдкой вытирала глаза под стеклами пенсне. Леонид Гордеевич захватил в горсть бороду, подержал ее, подумал, затем сказал: — Не приняли в институт — это беда, конечно, но если подумать серьезно, беда поправимая. Что тебе делать сейчас — вот вопрос… — Отметив решительное и непреклонное выражение лица мужа, Надежда Павловна забеспокоилась, привстав со стула, подалась к нему с предупредительным жестом, но Леонид Гордеевич опередил ее, сказал учтиво и суховато: — Прошу тебя, Надя, не вмешиваться в наши отношения с ней. Свое влияние ты показала достаточно, я думаю. Теперь я буду командовать.