Плащ распахнут, грудь бела, алый цвет в петлице фрака. Многие мои друзья любили Блока, и никто не понимал. Да и любили ли? О если б знали вы, друзья, холод и мрак грядущих дней! По-настоящему мы любили только запретное (но это распространялось на книги, а не гулящих), а Блока разрешили так давно, что моя дочь не смогла бы представить отсутствие «Двенадцати» в школьной программе. Когда переносили останки, кто-то попытался отчистить глазницы черепа от земли, и Дмитрий Евгеньевич Максимов закричал: «Что вы делаете? Это же прах!» Потом всю дорогу держал череп Блока в руках, от Смоленского до Литераторских мостков. Я не знаю, мне рассказывали дети очевидцев. Теперь все сами покойники.)
Машенька. Она была с подружкой.
Они прошли почти рядом, и подружка, редкостно красивая девушка, всё оборачивалась посмотреть на дом, действительно очень живописный с этой стороны, и с уважением сказала: «Вот так и должны жить русские писатели». Внучка меня не заметила; надеюсь, что, занятая разговором, непритворно.
Спокойный был день; такой день, когда дождь не хлещет, а словно течёт из изображающей где-то в небесах фонтан урны. Чудо! не сякнет вода, изливаясь из урны разбитой. И через четверть века другой голос отозвался, уже по-другому насмешливый и твёрдый: Чуда не вижу я тут. Генерал-лейтенант Захаржевский, в урне той дно просверлив, воду провёл чрез неё. Какая разница в тоне шуток! Вы скажете, товарищ майор, что это разница в людях, а тот молодой человек сказал бы, что это разница эпох, и вы стали бы высмеивать его одержимость и желание в любом запашке унюхать цайтгайст, а он бы прошёлся по вашей склонности оставаться материалистом и прагматиком даже вопреки свидетельству собственных чувств — и это уже не вполне материализм, утверждал бы он, так не доверять собственным чувствам, — а я бы заваривал чай, или разливал коньяк по стаканам, или просто смотрел то на одного, то на другого, дожидаясь, пока баре натешутся... Мне не хватает его, вас и себя тогдашнего. В старости, по общему мнению, черствеешь, разучиваешься любить, но лично меня терзают всё более острое чувство потери и что ни день улучшающаяся память относительно тех лет и событий.
(Между прочим, я вспомнил, почему Герман в тот день был на взводе сильнее обычного. Он всегда тянулся к людям из Общества по охране памятников, но и там на него косились; очень может быть, что они — во всяком случае, у нас, в Ленинграде — вовсе не видели себя теми благородными заговорщиками, каких он ожидал найти. Накануне в обществе чествовали одного из основателей, московского писателя, и наутро весь Ленинград знал, что Герман как-то проник на застолье в узком кругу и что его в буквальном смысле спустили с лестницы.