Десять величайших романов человечества (Моэм) - страница 110

«Стоит только хоть раз выдержать характер, и я в один час могу всю судьбу изменить», – говорит писатель устами своего «игрока». «Главное – характер. Вспомнить только, что было со мною в этом роде семь месяцев назад в Рулетенбурге, перед окончательным моим проигрышем. О, это был замечательный случай решимости: я проиграл тогда все, все… Выхожу из воксала, смотрю – в жилетном кармане шевелится у меня еще один гульден: «А, стало быть, будет на что пообедать!» – подумал я, но, пройдя шагов сто, я передумал и воротился. Я поставил этот гульден… и, право, есть что-то особенное в ощущении, когда один, на чужой стороне, далеко от родины, от друзей и не зная, что сегодня будешь есть, ставишь последний гульден, самый, самый последний! Я выиграл и через двадцать минут вышел из воксала, имея сто семьдесят гульденов в кармане. Это факт-с! Вот что может иногда значить последний гульден! А что, если б я тогда упал духом, если б не посмел решиться?»[64]

Страхов, старый друг Достоевского, описал его жизнь и в связи с этой работой послал письмо Толстому, которое Элмер Мод приводит в своей биографии писателя и которое я хочу, немного сократив, процитировать:

«Все время писания я был в борьбе, я боролся с поднимавшимся во мне отвращением, старался подавить в себе это дурное чувство…

Я не могу считать Достоевского ни хорошим, ни счастливым человеком. Он был зол, завистлив, развратен, он всю жизнь провел в таких волнениях, которые делали его жалким и делали б смешным, если б он не был при этом так зол и так умен… По случаю биографии я живо вспомнил эти черты. В Швейцарии при мне он так помыкал слугою, что тот обиделся и выговорил ему: «Я ведь тоже человек».

Помню, как тогда мне было поразительно, что это было сказано проповеднику гуманности и что тут отозвались понятия вольной Швейцарии о нравах человека.

Такие сцены были с ним беспрестанно, потому что он не мог удержать своей злости… всего хуже то, что он этим услаждался, что он никогда не каялся до конца во всех своих пакостях. Его тянуло к пакостям, и он хвалился. Висковатов рассказывал мне, как он похвалялся, что совершил насилие над юной девушкой в купальне, куда ту привезла гувернантка…

При такой натуре он был очень расположен к сладкой сентиментальности, к высоким и гуманным мечтаниям, и эти мечтания – его направление, его литературная муза и дороги. В сущности, все его романы составляют самооправдание, доказывают, что в человеке могут ужиться с благородством всякие мерзости…»[65]

Действительно, его сентиментальность была слащавой, а гуманизм бесплодным. Он плохо знал «народ», с которым (а не с интеллигенцией) связывал надежды на возрождение России, и мало сочувствовал его тяжелой и горькой жизни. И резко нападал на радикалов, искавших пути облегчить народную участь. Лекарство, предлагаемое им для лечения страшной нищеты народа, заключалось в «идеализации его страданий и вырабатывании из него образа жизни. Вместо практических реформ он предлагал религиозное и мистическое утешение»