Самая простая вещь на свете (Ершова) - страница 101

— Да.

Психотерапевт поднялся, включил чайник, который стоял на подоконнике. При этом — удивительно! — он посмотрел на ее ноги таким же взглядом, которым смотрят те, другие мужчины.

— Ну, рассказывайте, — предложил психотерапевт, усаживаясь на свое место и ставя перед Любасиком красивую дымящуюся чашку с чаем.

— А чего рассказывать-то? — Любасик нагловато откинулась на спинку стула и, небрежно свесив обе руки, стала слегка покачиваться.

— Я не знаю. Это вы ко мне пришли, значит, вам есть чего рассказать, — проговорил Евгений Маркович все тем же завораживающим голосом.

— Вы знаете, у меня такая профессия интересная… — Любасик раскачивалась на стуле в ожидании вопроса: «Какая профессия?», но психотерапевт не проявлял ни малейшего любопытства. Он ждал.

— Скажите, а у вас можно курить? — Любасик полезла в сумочку.

— Курите, пожалуйста, — психотерапевт поставил перед ней пепельницу. — Так вы сказали, что у вас интересная профессия.

— Да, — Любасик выдула в потолок струю дыма. — Я проститутка, — она победоносно уставилась на Евгения Марковича, но эффекта не получилось. Лицо психотерапевта оставалось строго непроницаемым. — К вам что, каждый день такие, как я, на прием приходят? — удивилась Любасик.

— Кто и когда ко мне приходит — не имеет к нашей с вами беседе никакого отношения. С вашего позволения, сегодня мы будем говорить о вас.

Любасик опять оробела. Этот человек явно смущал ее интеллигентными манерами.

— Хорошо, — сказала она и опять уселась ровно. — Вы знаете, когда я раньше по телевизору смотрела передачи о проститутках, я плакала. Я тогда думала — бедненькие, им, наверно, так страшно ночью на дороге стоять, а потом с незнакомыми мужиками куда-то ехать. А позже, когда я постарше стала, то поняла: киношники, которые эти фильмы снимают, просто никогда не были в том городе, где я жила, поэтому им жизнь проститутки такой ужасной кажется.

— А из какого вы города?

— Да что толку говорить… — Любасик затушила сигарету и прикурила новую. — Вы все равно такого не знаете. Но вы уж мне поверьте, что лучше в Москве на панели стоять, чем жить в этой дыре, — и Любасик коряво, путаясь в словах, поведала Евгению Марковичу короткую историю своей жизни.

Первые пятнадцать лет своей жизни Люба просидела у окна, глядя через морозное стекло на грязные клубы дыма, которые немного оживляли белесое пространство, пересеченное страшными заводскими трубами. Завод уже давно не работал, а дым почему-то остался и время от времени оседал на город, раскрашивая вечную мерзлоту черными узорами. Любин отец спился рано и, не дожив до тридцати лет, замерз где-то в лесу. Его нашли только весной, когда снег подтаял. Но Люба этого всего не помнила, она была еще маленькой. Она только помнила, как безобразно голосила мать на похоронах и как ей было за нее стыдно. Раньше мама любила Любу, называла ее «Любонька моя». Любовь кончилась, когда закрыли завод и мать потеряла работу. Потом она подрабатывала, где могла. Убиралась, стирала, готовила, но этого все равно не хватало. Мать начала пить и, пьяная, всегда ругала покойного отца.