Жан-Кристоф (том 2) (Роллан) - страница 30

Кристоф пришел в замешательство от оказанной ему чести: ему до смерти хотелось принять предложение Маннгейма. Но он боялся, что не оправдает доверия редакции: он не умел писать.

- Да будет вам! - сказал Маннгейм. - Ручаюсь, что вы отлично справитесь. И, наконец, раз вы станете критиком, вам и книги в руки. С публикой не церемоньтесь. Она тупа, как чурбан. Что ей художник! Художника можно освистать. А вот критик - тот имеет право сказать: "Освищите-ка мне этого человека!" Ведь это снимает с публики тяжелую повинность: думать. А вы - думайте все, что вам взбредет в голову. Или, вернее, делайте вид, что думаете. Лишь бы задать корм гусям, а уж какой - не важно. Подберут все до крошки!

Кристоф в конце концов согласился и стал рассыпаться в изъявлениях благодарности. Но поставил одно условие: чтобы ему было дано право говорить все, что он сочтет нужным сказать.

- А как же, - ответил Маннгейм. - Безусловная свобода! У нас все свободны!

В третий раз Маннгейм подстерег Кристофа в театре, где и представил его после спектакля Адальберту Вальдгаузу и своим друзьям. Кристофу был оказан дружеский прием.

Кроме Вальдгауза, который принадлежал к одному из старейших и знатнейших родов во всем крае, все остальные происходили из богатых еврейских семей: отец Маннгейма был банкир, Гольденринга - владелец известной винодельческой фирмы, Мая - директор металлургического завода, Эренфельда - крупный ювелир. Эти отцы принадлежали к старому поколению немецких евреев, трудолюбивых и упорных, верных национальному духу, приумножавших свое благосостояние жесткой и энергичной рукой и в этом упорстве черпавших больше наслаждения, чем в своем богатстве. Сыновья были, казалось, рождены, чтобы расточать созданное отцами: они глумились над семейными традициями, над скопидомством и муравьиным трудолюбием, которыми были одержимы их отцы; они корчили из себя свободных художников и делали вид, что презирают богатство, что готовы бросить свое состояние на ветер. Но на деле они держались за него крепко и, каким бы безумствам ни предавались, никогда не теряли до конца трезвости мысли и практического чутья. Да и отцы были начеку и в случае надобности натягивали вожжи. Самый ветреный из этих молодых людей, Маннгейм, охотно раздарил бы все, что имел; но у него ничего не было; и, браня отца за его крохоборство, он про себя лишь посмеивался и находил, что отец прав. И только Вальдгауз, сам распоряжавшийся своим капиталом, отдавал журналу и душу и деньги. Вальдгауз был поэтом. Он писал "Полиметры" в стиле Арно Гольца и Уолта Уитмена - длиннейшие строки чередовались в них с короткими, а точки, двоеточия, многоточия, вопросительные и восклицательные знаки, тире, прописные буквы, курсив, подчеркнутые слова играли важную роль, наравне с аллитерциями и повторами слов, строк, целых фраз. Кроме того, он вкрапливал в свою поэзию слова на всех языках. Он собирался выразить в стихах (непонятно зачем) живопись Сезанна. При всем том его истинно поэтическая душа не выносила заурядности. Чувствительность уживалась в нем с сухостью, простодушие с салонной изощренностью. Хотя его стихи были плодом усидчивого труда, он старался придать им налет бесшабашной небрежности. Вальдгауз был бы недурным поэтом для светского общества. Но эта порода уже расплодилась и в журналах и в гостиных; а он хотел быть единственным. Он почему-то решил разыграть из себя аристократа, поднявшегося над предрассудками своей касты. На деле же он сам был начинен ими, хотя и не признавался себе в этом. Вальдгаузу доставляло удовольствие окружать себя в журнале только евреями, чтобы досадить родственникам-антисемитам и лишний раз уверить себя в своем свободомыслия. С сотрудниками журнала он держался подчеркнуто учтиво, на равной ноге, хотя испытывал к ним невозмутимое и безграничное презрение. Вальдгауз не закрывал глаз на то, что они рады пользоваться его именем и деньгами, и мирился с этим ради удовольствия презирать их.