«Конечно. Ведь уже почти утро».
«Грибы не ешь. Ты в них не разбираешься. Я принесу достаточно еды».
Она надела юбку. Широкую, голубую, белыми цветами, она повернула ее и застегнула, словно опоясалась оружием перед битвой. «Я люблю тебя, – с отчаянием сказала она. – Люблю куда сильнее, ты даже представить себе не можешь как. Не забывай об этом! Никогда!»
Так она говорила почти всякий раз перед разлукой со мною. В ту пору мы для всех были вне закона – как для французских жандармов, которые из непомерной любви к порядку устраивали на нас облавы, так и для гестапо, которое пыталось проникнуть в лагеря, хотя считалось, что с правительством Петена достигнуто соглашение, запрещающее это. Ты никогда не знал, кто тебя сцапает, и каждое прощание утром всегда было последним.
Хелен приносила мне хлеб и фрукты, иногда кусок колбасы или сыра. Я не смел спуститься в ближайший городок и поселиться там. Устроился в лесу, в развалинах старинного разрушенного монастыря, который нашел чуть поодаль. Днем я спал там или читал то, что приносила Хелен, и наблюдал за дорогой из кустов, где меня никто не мог увидеть. Хелен приносила мне и новости и слухи: что немцы подходят все ближе и плевать хотели на свои договоры.
И все-таки жизнь была едва ли не паническая. Временами страх горечью подкатывал к горлу, как желудочный сок, но привычка жить одним часом снова и снова одерживала верх. Погода стояла хорошая, и небо ночами сверкало от звезд. Хелен добыла брезент, на котором мы лежали под сухой листвой в разрушенной монастырской галерее и слушали ночные шорохи. «Как же ты умудряешься выходить? – спросил я как-то раз. – Причем так часто?»
«У меня ответственная должность и немножко протекции, – ответила она, помолчав. – Ты же видел, я иной раз и в деревню езжу».
«Поэтому ты можешь приносить мне съестное?»
«Его я беру в столовой. Можно кое-что купить, когда имеешь деньги и там что-то есть».
«Ты не боишься, что кто-нибудь увидит тебя здесь или выдаст?»
Она улыбнулась: «Я боюсь только за тебя. Не за себя. Что со мной может случиться? Я ведь уже в тюрьме».
На следующий вечер она не пришла. Стена плача рассыпалась, я подкрался к забору, бараки чернели в слабом свете, я ждал, но она не пришла. Ночь напролет я слышал женщин, которые ходили к туалетному бараку, слышал вздохи и стоны и вдруг заметил на дороге замаскированные фары автомобилей. Днем я остался в лесу. Меня мучила тревога, наверняка что-то случилось. Некоторое время я размышлял о том, что слышал в лагере, и каким-то странно вывернутым образом нашел в этом утешение. Всё лучше, чем если бы Хелен захворала, была вывезена или умерла. Эти три возможности так сплелись друг с другом, что означали одно и то же. И наша жизнь была столь безысходна, что главная задача теперь заключалась в одном: не потерять друг друга и когда-нибудь попытаться выбраться из водоворота в тихую бухту. Может статься, тогда мы опять сумеем все забыть… Но это невозможно, – сказал Шварц. – При всей любви, всем сочувствии, всей доброте, всей нежности. Я это знал, и мне было все едино, я лежал в лесу, глядел на парящие трупы пестрых листьев, что слетали с ветвей, и только думал: пусть она живет! Пусть она живет, Господи, а я никогда не спрошу ее ни о чем. Жизнь человека намного больше хитросплетений, в какие он попадает, пусть она живет, просто живет, и если должна жить без меня, пусть живет без меня, только пусть живет!