Ночью, перед самым рассветом, его разбудил телефон.
Звонил Лелекин.
— Что случилось? — спросил сонным, а потому и недобрым голосом Кустовец.
— А вы не слышали, Владимир Григорьевич?
— Что там еще?
— …освободили!
— Ты что, очумел?! Такими вещами не шутят! — сонливость мгновенно улетучилась. — Откуда это?..
— Лысенков, твой оргсекретарь, позвонил, к вам, видно, не решился… Говорят, по состоянию здоровья…
Оба примолкли, чувствуя, как у уха раскаляется плотно прижатая к нему телефонная трубка. Каждый смятенно думал про свое: Кустовец, хотя еще и не совсем веря в ошеломляющую эту новость, но уже мысленно был там, на вчерашнем бюро парткома; а Лелекин, покрываясь потом, перекидывая трубку от одного уха к другому, как перекидывают из ладони в ладонь горячий уголек, вдруг с ужасом представил себе: а что, если все это — глупая и жестокая мистификация, дикий лысенковский розыгрыш?.. Что-то близкое к шоковому состоянию испытал отнюдь не трусливый Лелекин и легко вздохнул лишь тогда, когда после далеких перезвонов кремлевских курантов знакомым голосом радиодиктора заговорила Москва…
Раннее июльское утро. Лесная поляна, на которую сейчас вышли Феня и Мария, была окружена высоченными деревьями; дубы, осины, липы, вязы, пронизанные наотмашь, наискосок, солнечными лучами и ими же согретые, дымились. Птицы, разные по нарядам и величине, были озабочены одной заботой: где-то в густых зарослях кустарника и на вершинах дерев, не закрывая жадно разверзших, ненасытных своих клювов, пищали на все лады птенцы — ожившие и озвученные плоды горячей и шалой весенней любви. Птицы что-то склевывают с травинок, с лопушков, с поспевающих земляничинок, оказавшихся жертвою муравьиных нашествий, куда-то улетают, сейчас же вновь возвращаются, и так — Феня и Мария знали это — будет до самой темноты, а с рассветом все начнется сызнова и будет продолжаться до тех пор, пока оперившиеся их питомцы не встанут на собственное крыло. Будто соревнуясь с пернатыми, женщины часто наклонялись, впервые по-настоящему чувствуя тяжесть полнеющего тела, собирали в пригоршни, а затем в подвернутые подолы юбок спелые ягоды, непроизвольно, как бы не замечая того, бросая каждую третью в рот. Нижняя часть исподних давно вымокла от росы, липла к икрам. Но подругам, помолодевшим и повеселевшим от лесной этой свежести и благодати, было хорошо и славно — росная прохлада остужала, грудь вздымалась просторно, кофта становилась тесноватой, как в далекую пору безвозвратно ушедшей молодости. В поисках ягоды обеим приходилось наклоняться, шарить под кустом, с которого брызгали, норовя непременно угодить за пазуху, студеные капли. Феня и Мария ежились и радостно хохотали. Соловьева и тут не удержалась, чтобы не быть Соловьевой. Бесстыдно оголяясь и обтирая по-девичьи упругие и полные груди, обнажая в улыбке белые подковы зубов, говорила: