О западной литературе (Топоров) - страница 127

Отвращение к женщине следом улиты (как сказал бы любимый Набоковым, если ему верить, Марсель Пруст) проходит сквозь все произведения Набокова (может быть, единственное – и потому вдвойне удивительное – исключение – рассказ «Весна в Фиальте»).

К женщине, имя которой пошлость и которая иначе, чем предельно пошлой, не изображается. Есть, правда, и череда других – возвышенных – подруг в русских романах писателя, но так они бесплотны и стерильны, словно нарочно созданы для того, чтобы заполнить зияющую и веющую холодом мертвецкой пустоту. Да и возвращаясь к тексту «Лолиты», нельзя не отметить сравнительной слабости эротических (постельных, хотя не все они происходят в постели) сцен – и особенно по контрасту с блестяще воссозданной атмосферой эротического томления и ожидания. Любителю бабочек нашлось бы о чем потолковать с венским психиатром, недаром же он так не торопился к нему на прием. Маньяк Гумберт, разумеется, пародия – но на кого? И хотя на первый взгляд ничто не роднит этот персонаж с его создателем (кроме возведенного в абсолют эгоцентризма), он все же не может не быть двойником писателя. Пародийно сниженным, но тем не менее двойником. Правда, применительно к Набокову критика предпочитает говорить о лжедвойниках, но что сие значит, мне не ведомо.


И при всем при этом «Лолита», разумеется, блестящая книга. Завораживающая книга. Гениальная книга. Книга подобная зеркальному сверкающему щиту, при помощи которого Персею удалось сразить Медузу Горгону, так ни разу и не заглянув в ее умерщвляющие все живое глаза. Но у Персея был еще и меч – иначе поединок с Горгоной закончился бы в лучшем случае вничью. Так – вничью – и заканчивается «Лолита».

«Пнин» – роман без убийства. Не кровь льется в нем, а красные чернила из пузырька, опрокинутого при неудачной попытке самоубийства (какими-то таблетками) героиней романа Лизой Боголеповой. Впрочем, именно струйка красных чернил ее в итоге и спасает: чернил, принятых друзьями Лизы за кровь.

«Пнин» – роман-убийство, причем убийство двойное. Заглавного героя, чудаковатого профессора и незадачливого мужа, убивает само повествование: вышвырнув его из настоящего, перечеркнув или украв прошлое, а в утешение отправив «вверх по сверкающей улице, которая, сколько можно было разглядеть, суживалась в золотую нитку в мягком тумане, где череда холмов скрашивала даль, и где просто невозможно предсказать, какое чудо случится».

Продеритесь сквозь косноязычие перевода – и вы увидите, что повествование отказывает Пнину не только в будущем, но и в надежде на будущее. Повествование или повествователь? Или, не дай бог, автор? Менее всего я склонен отождествлять рассказчика с писателем в биографическом плане, хотя немалое количество совпадений налицо. («Когда я решил принять место профессора в Уэйнделе»… «Пятью годами позже, проведя начало лета в нашем имении под Петербургом» и проч.) Но на мысль об их