Справедливость этих слов я мог бы подтвердить собственным примером, потому что «нудный период умирания старой личности» у меня действительно растянулся на годы. Правда, воспоминание о Рерихе жило теперь во мне постоянно, но Гималайские горы на долгое-долгое время удалились, или, вернее, ушли в тайники подсознания.
Выплыли они оттуда и снова приблизились ко мне спустя двенадцать лет, когда я писал стихи «Голубые холмы Индостана». Для меня самого эти стихи — доказательство интуитивности творческого процесса, его непредсказуемости. Отлично помню, что мысли мои были далеки от Индии. Толчком к стихам послужил совсем пустяковый повод. Перелистывая том Большой советской энциклопедии, я наткнулся на объяснение, что «Гималаи» в переводе на русский язык означают «Обитель вечных снегом». Казалось, что тут особенного: обитель печных снегов. Но сознание почему-то замкнулось на этой фразе. Как будто что-то щелкнуло внутри, и передо мной возникло совершенно отчетливое видение: снежные горы, луна. Первая строфа родилась непроизвольно, прямо-таки выдохнулась: «Гасит отзвуки лунного эха Гималаев пылающий снег. Над обителью вечного снега Вечность свой замедляет разбег».
Со стихами связана забавная история. Рецензируя мою книгу, критик выделил «Голубые холмы Индостана», отметив при этом, что в них хорошо отразились непосредственные впечатления от Индии. Статья, может быть, и льстила авторскому самолюбию, но положение дел в ту пору все же обстояло иначе: до «непосредственных впечатлений» было еще далеко. От Гималаев меня отделял четырехлетний промежуток.
Но именно после индийского цикла, образовавшегося так стихийно, стали как бы сами собой притягиваться в мой дом труды Рериха, его книги. В монографии Сергея Эрнста я обнаружил стихи художника, поразившие меня чрезвычайно: о Рерихе-поэте я не имел ни малейшего понятия. Помню свое переживание: какой-то клубок подкатился к горлу, когда я читал вслух строки, звучащие столь таинственно и торжественно: «Встань, друг. Получена весть. Окончен твой отдых».
Открытие великого духовного континента Индии, который лишь в силу моего предубеждения и нелюбознательности оставался для меня заповедным, было в то же время открытием заново самого себя. То ли материалы пришли кстати, то ли потому, что я воспринимал их сугубо лично, они решительным образом повлияли на весь ритм моей жизни. Даже режим дня изменился: из «совы» я превратился в «жаворонка», то есть оставил утомительные бдения по ночам и целиком переключился на утреннюю работу. Слова, сказанные по тому или иному конкретному поводу, адресованные определенному лицу, мне по большей части казались обращенными именно ко мне — и ни к кому другому. А суждения о сокровенной сути творческого процесса — естественно, я их изучал с особым вниманием — четко согласовывались с моими собственными наблюдениями. «Люди одаренные вовсе не нервно больные, а наоборот, они только тогда могут творить и становятся истинно ценными для своей современности, когда найдут в себе столько мужества и верности своему любимому искусству, что забывают о себе, о своих нервах и личном тщеславии и в полном спокойствии и самообладании несут свой талант окружающим людям. Неорганизованное неустойчивое существо не может носить в себе истинного таланта. Или же оно должно рано умереть, так как гений разорит всякого, кто не может добиться полного самообладания и стать достойным — в гармонии — своего дара».