Рубедо (Ершова) - страница 354

— Надеюсь, вы посоветовали своим близким соблюдать меры безопасности, — вслух сказал Генрих, но с досадой отметил, как Йован неуверенно кивнул.

Никто не исполнял указаний. Только не на мессе.

Его прибытие ознаменовалось гимном.

На смену колокола вступил духовой оркестр, и Генрих, на ходу разматывая бинты, заученно улыбался авьенцам, гвардейцам и полицейским, священнослужителям и мальчикам из хора, прилежно выводящим:

«Пусть твой божественный свет озаряет империю! Авьен будет стоять вечно!»

Генрих старался не смотреть по сторонам, а только перед собой: здесь было слишком душно, слишком громко гремел орган, слишком трескуче полыхали свечи и густо, до дурноты пахло ладаном. Реставраторы хорошо поработали над восстановлением собора — теперь не отличить, каких фресок и статуй коснулся огонь. Зато у фигуры Спасителя — руки искорежены скульптором, словно их действительно коснулся огонь. И Генрих едва осадил себя, чтобы не спрятать ладони.

У алтаря — сухая фигура в алом. При виде Генриха сверкнула глазами, точно вонзила в сердце ядовитое жало, и степенно, ровно поклонилась:

– Laudamus te. Benedicimus te. Adoramus te…[32]

Хорошо поставленный глубокий голос подхватил хор:

– Gloria in excelsis Deo![33]

Дьюла коснулся губами алтаря. Макушка, прикрытая алой шапочкой, показалась освежеванной плотью.

Генрих трижды посылал епископу прошение о проведении закрытой мессы, но не получал ответа. Дьюла игнорировал его, а, может, ждал, что Генрих лично придет на поклон. Или же до сих пор таил злобу на проведенный гвардейцами обыск, который случился аккурат накануне Великого четверга.

Генриху было все равно.

Он механически произнес ответную речь, составленную на этот раз Йованом, в которой больше внимания уделялось эпидемии и профилактическим мерам против нее, нежели самому Господу. Прожигающий взгляд Дьюлы чувствовался почти физически, и ему хотелось поскорее закончить мессу.

Хор грянул «Exsultet jam angelica turba»[34], и к алтарю потянулись люди.

Шли, крестясь и подхватывая Amen. Жались друг к другу. Подталкивали в спину. Топтались у алтаря, ожидая, пока епископ раскроет шкатулки — на алом бархате, забранные ажурной тончайшей сеткой, покоились сердца Эттингенов. Они были черными как агат и тускло поблескивали в свечном пламени, будто покрытые лаком. И, точно в бреду, Генрих услышал призрачные слова Дьюлы:

«Они хранятся здесь. Сердце Генриха Первого, Генриха Второго и Генриха Третьего. А скоро к ним добавится и четвертое. Ваше…»

Люди наклонялись над шкатулками, гладили сетку, касались ее губами. И вслед на ними приходили другие. И еще. И еще. Нескончаемый поток страждущих, вздыхающих, рыдающих, трогающих, кашляющих, целующих, касающихся рубинового перстня на пальце Дьюлы. И каждый — останавливаясь перед Генрихом, — поднимал бледное лицо и шептал: