Два направленных со стен софита выбелили лицо Ракитского, и в контрасте с темным свитером оно виделось недвижной восковой маской. Актер утомленно прикрыл глаза, и лицо приняло совсем уж трагичный вид. В зальчике воцарилась тишина. «Зачем так ярко? — подумал Вадим. — Ведь можно поставить фильтры». Но когда Ракитский начал наигрывать грустную мелодию, понял, что все рассчитано, что так и было договорено, что отлажено все и отрепетировано заранее, и этот свет, и полузакрытые глаза, и замедленные движения. Ловок, бард!
Запел он тихо и низко, умело запел; во всяком случае, со слухом у него все было в порядке. Потом голос его окреп, стал громче, и только сейчас Вадим начал разбирать слова. Он внимательно и жадно вслушивался в них, боясь хоть чего-то упустить… А когда кончилась песня и грохнул зальчик аплодисментами, посмотрел по сторонам недоуменно: чему хлопают? Ведь песня ни о чем, и ритма в стихах нету, и духа авторского, и явно в подражании они написаны, в плохом, неумелом подражании. Так, набор штампов. Данин помотал головой, может, ему почудилось, может, ошибся, может, не понимает ничего, а это новое, значительное, не всеми — такими же, например, как и он, нечувствительными, — принятое. Скорее всего, успокоил себя Данин, это не совсем удачная песня, ведь и у гениев бывают чудовищные провалы. Надо слушать дальше и постараться проникнуться, попробовать слиться с автором, как сливается с ним восторженный зал. Но и вторая песня оставила ощущение пустой болтовни. И третья. А потом Ракитский запел о войне. Много было в стихах красивых и правильных слов, и вроде по правилам они рифмовались, и что-то он там об истомленных матерях пел, об убивающихся женах, о рвущихся на фронт детях… И все, казалось бы, хорошо, если б только в строчках этих что-то свое, истинное свое, неподражаемое было, чтобы откровение в них было, не для зала, для себя, чтобы сердце было, неспокойное, настоящее. А может, слишком высокие требования он к Ракитскому предъявляет? Может, для нашего города и такой хорош? Какой-никакой, а свой, и, несмотря ни на что, будем его восхвалять, возносить, восхищаться, будем убеждать себя вопреки всему, что вот это «высоко», как говорит «а-ля витраж». А потом он пел что-то беспомощное о театре: о дураке администраторе и хитреце актере, потом что-то про своих соседей… Между песнями лениво ронял слова, рассказывая последние сплетни о своих друзьях-коллегах, небрежно сообщил, что ему предложили главную роль на Свердловской киностудии, пытался острить, спрашивал, как зовут какую-то вмиг зардевшуюся девушку из первого ряда. Вадиму стало скучно. Он посмотрел на стоящую впереди Наташу, поморщился, увидев на ее плечах неизменную Женькину руку, полюбовался изящным изгибом ее шеи, стройной гибкой спиной, тонкими длинными ногами, потом попытался взглянуть на нее сбоку, и словно почувствовала она, что ее рассматривают, напряглась сначала, потом провела по волосам, изготавливаясь словно, и повернулась, и встретилась с Вадимовым взглядом, и нахмурилась вновь, а потом улыбнулась, кивнула легонько в сторону сцены и едва заметно обозначила пожатие плеч. И снова поняли они друг друга без слов. Вадим потоптался на месте, повертел головой по сторонам, уловил движение впереди себя, опять повернулся к Наташе. Это Ира наклонилась к уху подруги и громко зашептала, стараясь перекрыть звон гитары: