Екатерина (Мариенгоф) - страница 117

Хрипунов Иван, широкий в плечах, большерукий, поросший жестким мхом, словно пень древний, нескладно выбирал вшей из красных своих мушкетерских штанов.

Высокие травы пахли чудесно.

— Жизень, братцы, это как сукно, — философствовал Петух, — приложи ты к нему старание, и будет оно самое тонкое и наилучшее, а приложи дурость и снимешь со станов самое грубое и шишковатое.

Петух сердито пнул ногой в зеленый кафтан с медными пуговицами.

— Вот, стало, этакую негодь, в какую армия мундирована.

И глаза у Петуха, распалившись, стали как две большие веснушки.

Хрипунов бросил вшу в костер.

Шипел котелок с картошкой, вырытой из огорода, кинутого земледельцем.

Петух испил из водоносной фляжки:

— Этак, братцы.

— Не уварилась еще, — сказал мушкетер-красавица, не отрывая карих глаз от картошки.

— Почему знаешь без пробы? Ты, Вася, сучочком ее продырь.

— Не годится, Петух, сучочком ее дырить, — возразил тот строго, — никак не годится.

И добавил, поясняя:

— Она картофел!!

Слово было новое.

— Экое горе!

— Ты про что, Вася?

— Да про картофелы. Обидно жить, Петух, в свете.

— Чего ж обидно?

— А то, Петух, что все народы земные, может, тыщу или пять тыщ лет без нашего соучастия картофелы ели.

— Это так.

Из-за косогора вырвался ветерок, и старый клен будто закачал в зеленых мохнатых лапах яблоко-луну.

От картошки, «по необыкновенности сей пищи», как говорил современник, у воинов начались жестокие поносы, и армия российская «за узнание сего плода» расплатилась несколькими стами человек умерших.

— И выходит, стало, с картофелой чистой смех и горе, — страдал мушкетер-красавица, — все народы, стало, пять тыщ лет его кушали, а мы, как великие дурни, и понятиев не имели. Вот ведь беда какая!

— Чистой смех и горе,—повторил Петух, отмахивая едкий дымок огнища шерстяной своей черной шляпой.

Узкая речка закудрявилась.

Травы ожили.

— И мне вот трудно из головы вынуть, почему нету хотения сделать жизнь нашу игранием музыки.

Мечтатели и поэты не переводились и не переведутся в этом мире.

— Чтоб тебя, черта, в черепья! — озлился мушкетер Хрипунов, нескладный, большерукий, обросший, как древний пень, жестким мхом. — Играние музыки! Ишь чего восхотел! Господина Татищева на тебе, черте, не было. У, черт рыжий!

— Уварилась, — со счастливой улыбкой на пухлых губах сказал мушкетер-красавица. — Слышь, братцы, картофелы уварились.

— Ладно, — отозвался Петух.

А Хрипунов, вобрав голову в большие плечи, завел свое говоренное и переговоренное:

— Барщина у нас четыре дни, а когда в убор хлебов на дворе погоже, господин Татищев говорит беспрестанно на ево работать, а когда ево хлебы повалишь, да когда соберешь, да когда сено покосишь, да в стоги сметешь, гляди свое и сгнило, а колос осыпался, а ему что — неси пятину, всякой от себя, значит, пятый сноп, и хмеля также, и конопли, и капусты, и всего, яиц, сукна сермяжного и петухов каплунь, и с тягла четыре подводы, чтоб в город ему за толикие сотни верст, к столам ево, везти в скорбях наших.