Петр полез под кровать.
Императрицы там почему-то не оказалось.
Открывал шкафы.
Заглядывал за портьеры.
Шарил тростью под канапе.
Выдвигал у бюро ящики, которые вряд ли могли бы служить колыбелями для новорожденных.
Повалил все стулья.
Восклицал:
— Черт ее побери, как сквозь землю провалилась!
Обыскав таким образом монплезирские комнаты, выпрыгнул в притихший и потемневший сад.
— Катя!.. Катя!.. Ваше величество!.. А-у-у-у-у! — кричал император.
В голосе его дрожала слеза.
И толстая фрейлина, зараженная безумием, тоже кричала «А-у-у-у-у!» и раздвигала кусты и оглядывала деревья.
Но даже эхо не отвечало им.
Тогда фаворитка заревела.
А вслед за ней заревели и все прибывшие из Ораниенбаума прекрасные и непрекрасные персоны, молоденькие, среднего века и старухи.
К Петру на цыпочках подошел пузатый князь Никита Юрьевич Трубецкой.
— Ваше величество, я дознал с достоверностью, — сказал он медовым голосом, — государыня в пять часов утра потаенно с камер-юнгферою своей и с камердинером Шкуриным уехала в Петербург.
Петр, упав в траву, стал рвать ее зубами и пальцами.
— Не надо, миленький, не надо так, — уговаривала его толстая фрейлина, гладя по голове, как ребенка, широкой ладонью.
А у самой струями катились слезы по рябым щекам.
Если б какая-нибудь сверхъестественная сила поставила в ту минуту перед императором коварную Екатерину, то и ее бы он, как траву, рвал зубами и пальцами.
Одного можно взбесить, другого озлить, третьего рассердить, у четвертого разжечь гнев — этот не станет царапаться и кусаться.
Многолиственные ветви, образовав зеленое сито, просеивали июньское солнце мельчайшими раскаленными зернами.
Трубецкой, Воронцов и Александр Шувалов, отойдя в сторонку, шушукались.
— Ты, Михайла Ларивонович, в том роде, как родственник ему, — обратился Шувалов к почтенному дядюшке толстой фрейлины.
— И также великий канцлер, — сказал Трубецкой.
— А потому, сударь, тебе надлежит впереди нас производить разговор с ним.
Вся правая сторона лица у Шувалова дергалась беспрестанно.
— Как же репортовать-то? — спросил Воронцов, у которого, по меткому слову Елисаветы, «в голове было реденько засеяно».
— А так, чтобы троих нас в Петербург направил, — сказал медовым голосом Трубецкой, — будем, де, изо всех сил уговаривать императрицу, коли она для захватки престола побежала, чтобы смирилась.
— Ну, а коли, сударь, не убедится он моими резонами?
— А ты, Михайла Ларивонович, поревнительней с ним, поревнительней, — дернулся Шувалов скулой и бровью, — не гибнуть же нам тут в бедственных лабиринтах.
И трусливо, все трое на цыпочках, стали как бы подкрадываться к императору, сидящему на траве.