Встречное движение (Лурье) - страница 43

Маленького, узенького, светлоглазого, испуганно сидящего на патефоне у ворот дачи, которая может стать ему домом…

Значит, во имя любви, во имя сына… и еще потому, что спасти или хотя бы помочь бессильна…

Дуня вернулась, не добыв такси. Мы стояли с чемоданами и сумками, готовые идти пешком… Вдруг показалась зеленая «Победа»; «Сокол» ехал медленно, надеясь, что мама попросит подвезти; она же, казалось, не замечала машины. Но стоило «Победе» остановиться, как, ни о чем не спросив, сама открыла дверцу и стала грузить вещи.

На переднем сиденье лежала фуражка, водитель едва успел ее убрать. Торопливо распахнув багажник, он принимал из рук мамы наш скарб, оставляя Дуне укладывать остальное.

Наконец, уложились — «Сокол» задорно тряхнул чубчиком, мама села в машину. Дуня ехать отказалась: ее пожитки уже были в квартире у тетки. Мама взглянула на нее, ни слова не сказала, захлопнула дверцу…

…Всю дорогу она молчала, летчик тоже. А когда добрались, отнес вещи в разоренную нашу квартиру и, все поняв, бежал, уже не стремясь к знакомству.

Если даже предположить, что еще там, в Серебряном Бору, на пляже, мама уже открыла в себе решимость поступить вопреки здравому смыслу и только поэтому не захотела выслушать последние, переданные через Дуню, слова моего отца, то, как мне кажется, вид разоренной квартиры превратил душевную боль в протест: вот так и с ним, беднягой…

Не любя, она в течение десяти лет была окружена им, его причудами и словечками, утренним насморком и вечерней простоквашей, любимыми шлепанцами, прохудившимися на пятках, и связкой ключей от всех ящичков пузатого бюро, где он хранил загодя приготовленные праздничные подарки, ломбардные квитанции, письма, завещание, а также личное полотенце, до смены белья всегда влажное; его вечными подсчетами на краях газет истраченных и — отдельно — растраченных денег; его «театром» по телефону, в котором главная роль, с кем бы он ни говорил, отводилась мнимым или, по крайней мере, преувеличенным успехам жены.

Он подрабатывал на стороне, а когда все равно не хватало, исчезали чашечки, статуэтки, секретерчики, правда, исчезали незаметно, потому что хоровод, который кружили все эти вещи вокруг него, смыкался, и под солнцем мраморного плафона гостей потчевали «майонезом», «наполеоном», форшмаком и лаковой, кукольной, французскими духами надушенной догмой ЖЕНЫ — нежной, гордой ЭН. ПЭ.

Мама понимала, что все это делалось не столько для нее, сколько для себя, и было суррогатом того, чем ее поманили в замужество, но любить он не умел и требовать невозможного было немилосердно. В конце концов он даже сумел понять, что неведомое ему чувство присуще другим, разве не улыбкой жертвенной овцы, гордящейся тем, что знает — сейчас зарежут, закончился тогда ночной разговор с Сарычевым. А ведь ему впервые пришлось оказаться в роли жертвы. Ах, Боже мой, так вот в чем была ее вина, которую она ощущала с той самой ночи, — только теперь она осознала, что, разрушив хрупкий защитный покров мужа, его бычий пузырь оптимизма, она впервые и ему, и Судьбе открыла, что он — Жертва; она не заклевала его, лишь слегка пустила кровь, а уж запах крови притянул к нему зубы…