Мы и наши возлюбленные (Макаров) - страница 53

— Отчего ж? — едва ли не впервые в жизни сталкиваюсь я с необходимостью дать отпор задорной молодежной демагогии. — Я ничего такого не говорил. Просто успех я не принимаю в качестве цели. Тот успех, о котором вы говорите. Он и называется по-другому. Вы же на самом деле карьеру имеете в виду, причем, не обижайтесь, в самом вульгарном ее понимании. Разные льготы, привилегии, преимущества. Кабинеты, белые телефоны…

— Я имею в виду признание достоинства, — жестко обрезает Маша. — Как угодно его назовите. И не надо пугать меня понятиями. Как же, карьера, смертный грех! А прозябать всю жизнь не грех? А чувствовать себя вечным Акакием Акакиевичем — это что, добродетель?

Да уж, для нее это скорее позор, каиново проклятье, таким оскорбительным и оскорбленным высокомерием веет теперь от моей гостьи, беззащитно добродушной две минуты назад.

— Скажите, пожалуйста, какое преступление — уважать себя! Подозрительно! И нормальной жизни хотеть подозрительно, и призвание свое сознавать!

— А призванию, Маша, не кресло нужно, — говорю я, испытывая отчего-то затяжной, изнуряющий душу прилив тоски, — не телефон с клавишами. Оно за дело себя уважает. За процесс. Есть такая грузинская притча. Вано спрашивают: зачем он без прибыли торгует, как говорится, по себестоимости, что ему за выгода? А он отвечает: «Я шорох люблю». Не так глупо, не смейтесь. Любить шорох больше самих денег — это и есть, быть может, первый признак таланта. Во всяком случае, один из признаков. А выгода обнаружится, не извольте беспокоиться. То есть, простите, успех, о котором вы так печетесь. Только сам собою, без натуги, без желания из кожи вылезть.

— А если не обнаружится? — не то чтобы спрашивает, а вопрошает Маша богоборческим, праведным тоном. Можно представить, до какой оторопи доводит она на семинарах преподавателей общественных дисциплин.

— А не обнаружится, значит, так тому и быть. Невелика трагедия. Сам шорох тоже чего-то стоит.

— Выходит, смириться?

Вот уж и до сарказма дело дошло, в избытке досталось его на мою долю, должно быть, возражая мне, Маша продолжает тем самым некий главный спор своей жизни, заносчиво отстаивает взгляды, которые постоянно приходится оберегать от посторонних посягательств.

— Как хотите. Я понимаю, для вас смирение — это что-то жалкое, обидное. Вроде бы недополучили вы чего-то от жизни и теперь убеждаете себя, что не больно-то и хотелось. А ведь смирить себя — это признак свободы. Внутренней, то есть самой необходимой. Я сам это недавно понял.

— От чего только, интересно знать?

— Да хотя бы от собственных прихотей. Они ведь злее чужой воли. От гордыни, от честолюбия, от зависти. Завидовать бесконечно можно, тут пределов нет. И с подругами негласно соревноваться, и с девушками с обложки, и еще бог знает с кем, с какой-нибудь вдовой Онассиса. Куда ж это годится, Маша?