Мы и наши возлюбленные (Макаров) - страница 61

Можно считать, что за пятнадцать лет, проведенных мною в этих стенах, ничто не изменилось. Внешне по крайней мере. Запах, дух, атмосфера постоянной лихорадки, пленившие меня некогда сразу и навсегда и ныне ставшие для меня образом всякой жизненной тщеты, всякой самонадеянной суеты, после разлуки вновь трогают чувствительное мое сердце. Вот тут просвистел ты лучшие годы своей жизни, в этих стенах, пропитанных никотином и остротами, ну что же, если и не очень счастливыми были они, так по крайней мере не скучно прошли. Я заглядываю в отдел информации, к фельетонистам, беззаботно играющим в пинг-понг, в отдел литературы и искусства, который зовут у нас обществом взаимного кредита за то, что два самых неистовых и принципиальных тамошних сотрудника — киновед Неля Ибрагимова и музыкальный критик Андрюша Серебровский — постоянно читают друг другу свои заметки, а потом с суровой спартанской прямотой высказывают друг другу свое нескрываемое восхищение. Со всеми я успеваю потрепаться и позлословить, выведав между делом московские новости и намекнув не без тщеславия на обилие сибирских впечатлений: пусть позавидуют немного, не одним иностранщикам рассказывать о своих вояжах. Странно, может быть, преувеличивал Миша в своих надеждах на близкие перемены, никакой такой предвещающей их тревоги я пока не различаю. Насмешливые мысли приходят мне на ум по этому поводу, я даже прикидываю, что неплохо бы разыграть Мишу, воспользовавшись его честолюбивым томлением, как в прежние времена мы разыгрывали всех страдальцев по заработкам или по служебному продвижению. И как раз в этот момент меня хватает за рукав Коля Беликов:

— Здорово, дед! Ну-ка, зайдем ко мне на пару слов!

Колин кабинет выгорожен застекленными рамами из части коридора, он миниатюрен до чрезвычайности, только один стол умещается в нем, заваленный горами слежавшихся, запыленных рукописей, старомодными папками с ботиночными шнурками и какими-то разрозненными листками, исписанными номерами телефонов, именами, фамилиями и адресами. Я сажусь на подоконник окна, выходящего в простенок совершенно не московского, а скорее питерского вида, и вдруг поражаюсь изменениям, происшедшим в Колином лице за недели моего отсутствия. Коля и десять лет назад пришел в редакцию немолодым уже человеком, с сизыми волосами и с лицом, поношенным в житейских передрягах, однако как ни старался он напустить на себя солидность пресыщенного знатока жизни, кипучий его темперамент и вздорность характера делали его в глазах молодежи почти ровесником, своим парнем. Тут еще и Колин жизненный статут сыграл свою роль — Коля был явным неудачником, «человеком воздуха» на чисто российский манер, а такие люди долго выглядят молодыми. Удивительнее всего, что при всей своей взрывной энергии, при вечной непоседливости и крикливости профессию Коля избрал самую что ни на есть тихую, терпения требующую и кропотливой усидчивости, — он окончил после войны Историко-архивный институт. Но, разумеется, так и не усидел ни в одном из архивов, подался в журналистику, не имея для этого, откровенно говоря, никаких оснований, разве что кроме настырности да жуткой моторности, совершенно безалаберной, впрочем. Я хорошо помню тот день, когда Коля впервые возник в редакции, просунув в дверную щель сперва одну только голову, всклокоченную, с пародийным лицом плутоватого гнома, с выпученными панически глазами. Потом в огромную нашу комнату вроде бы протиснулся, однако же будто бы одновременно и влетел и сам Коля — низкорослый, коренастый, в коротковатых китайских брючках из бумажного габардина, в сандалиях и расстегнутой на седой груди рубашке-размахайке навыпуск.