Затем он отдал мне честь и удалился с мостика как истинное воплощение лояльности и дружбы: ведь если никто из команды и не сможет узнать, что лейтенант Джефферсон Тарк провел свой корабль по ту сторону тридцатого, то все узнают, что первый помощник совершил преступление, наказуемое разжалованием и смертью. Джонсон повернулся и пристально посмотрел на меня.
- Следует ли мне взять его под арест? - спросил он.
- Ни вам, - ответил я, - никому другому я бы не советовал.
- Вы соучастник преступления! - гневно закричал он.
- Мистер Джонсон, вы можете спуститься вниз, - сказал я, - и заняться распаковыванием запасных приборов и укреплением их здесь, на мостике.
Он отсалютовал и оставил меня, а я некоторое время простоял, уставившись на бушующие волны, погруженный в горькие мысли о несправедливой судьбе, постигшей меня, и о печали и позоре, которые я невольно навлек на свою семью.
Радовало меня только то, что у меня нет ни жены, ни ребенка, которым пришлось нести бремя позора до конца жизни.
Размышляя о своем невезении, я еще более ясно, чем ранее, увидел несправедливость закона, утверждающего мою вину, и как естественный протест против несправедливости, во мне росло чувство гнева и параллельно я ощущал тот дух, что когда-то древние называли духом анархии.
Первый раз в моей жизни я почувствовал, что во мне, независимо от моего желания и сознания, все восстает против обычаев, традиций и даже правительства. Во мне буквально поднялась волна возмущения, начавшись с еретического сомнения в святости установленного порядка вещей - фетиша, правившего Пан-Америкой в течение двухсот лет и основывающегося на слепой вере в непререкаемость предвидения давно изживших себя догматов Пан-Американской федерации - и завершившись непоколебимой решимостью защищать свою честь и жизнь до последней капли крови в борьбе против слепых и бесчувственных предписаний, для которых неудача и измена - одно и то же.
Необходимо заменить испорченные приборы на мостике: каждый на борту должен знать, когда мы пересечем тридцатый. А после этого я должен сохранить то душевное состояние, что охватило меня, воспротивиться аресту и настоять на том, что я сам верну свой корабль, оставаясь на своем посту до самого возвращения в Нью-Йорк. И вот там-то я сам доложу обо всем и потребую довести до общественного мнения запрос о необходимости навсегда стереть мертвые линии на морях.
Я знал, что я прав. Я знал, что нет более верного, чем я, офицера в морской форме. Я знал, что я хороший офицер и моряк, и был не согласен с разжалованием и увольнением, которые мне грозили только потому, что какие-то доледниковые окаменелости объявили двести лет назад, что никто не имеет права пересекать тридцатый.