— У вас были брат или сестра? — спросила Белль.
— Нет. Я единственный ребенок.
— А это видите?
Уна не видела.
— Тут написано, — продолжила Белль, — количество детей выживших: один. Количество детей рожденных: двое. Тут не говорится, кто это — мальчик или девочка.
— У меня не было ни брата, ни сестры, — сказала Уна и в ту же секунду осознала — да, был брат.
Brolis: именно это слово выкатилось, как первая бусина из рассыпанного ожерелья, когда она отворила дверь и увидела на своем пороге мальчика в скаутской форме и мокрых ботинках. Brolis — первое слово, освободившееся из столетнего заточения.
Брат возник перед ней, когда она прикрыла глаза, мимолетным видением: цветущее дерево, на него карабкается мальчик, сквозь пену розовых лепестков видна широкая лукавая улыбка. У него розовые щеки. Розовые коленки торчат сквозь дырявые чулки. Другая вспышка: такие же розовые щеки, какое-то странное одеяние — но нет, это другой мальчик.
Vakaras. Это слово упало тяжело, весомее остальных. Откуда оно взялось, столетие спустя? И тем не менее вот оно, название места ее рождения. Не Вильнюс, который родители назвали для отвода глаз, чтобы обезопасить родню, оставшуюся в Литве. Vakaras.
Уна Виткус родилась в местечке, которое называлось Вечер.
Она поднялась. Ей захотелось есть. Kopūstas, grietin. Захотелось съесть чего-нибудь сладкого и сочного. Капусты, тушенной со сливками.
— Уна? — окликнула Белль.
Уна приподняла голову; та слегка кружилась.
— Мне нужна лупа, — сказала она.
Она поспешила на кухню, кровь пульсировала в ушах. Лупа лежала поверх недельной стопки ее газет. Когда Уна потянулась за ней, вдруг выпало слово «газета». Она взяла лупу, и посыпались одно за другим слова: «читать, слово, книга». Она схватилась за дверцу плиты, чтобы удержать равновесие, и бам, бам, бам, выкатились слова «жарить, варить, печь».
Как будто удары молнии следовали один за другим. Она вернулась в гостиную, и тут просвистели «стул, ковер, окно». Каждый шаг словно выбивал из нее наэлектризованные слова, и она произносила их вслух, и произношение звучало безукоризненно: «пшика-пшика-пшика». У нее заломило грудь, словно за грудиной томилось что-то еще — родное, родовое.
— Все в порядке? — спросила Белль.
— Где это? — спросила Уна, тряся лупой над страницами. Ее пальцы дрожали.
— Вот здесь, — Белль ткнула пальцем с обломанным ногтем. — Вот.
Уна отыскала его: своего брата, брата, потерянного навсегда и навсегда безымянного.
«Количество детей выживших: один. Количество детей рожденных: двое».
Она увидела мокрую дверь, мокрую койку, мокрую шаль, до кружевного края которой она не могла дотянуться. Она увидела продуваемую ветром палубу и плачущую мать. Она увидела своего Фрэнки, который опускает погибших моряков в море, как будто сама стояла рядом с ним. Она увидела мальчика с розовыми щеками, который когда-то прятался среди розовых лепестков вишневого дерева, его почему-то завернули в белую мамину шаль, она увидела отца, который целует камни и кладет их внутрь савана. Она услышала: «не плачь, не плачь». Она услышала: «мой малыш, мой малыш». Она услышала: «брат, брат, брат». Она увидела сплетенные руки, опускающие тело, и само запеленутое тело, которое погружается в воду.