Ветеран Армагеддона (Синякин) - страница 109

Лютиков только вздыхал.

А что еще делать человеку, которого в соответствии с представлениями некоторых забытых советских руководителей объявляют общественным животным и сгоняют в стадо? И хочется сопротивляться, и страшно — а ну как это не понравится тем, кто наверху? С Иваном Спириным Лютиков еще готов был спорить, но вот спорить с теми, кто наверху… Очень нравилась Лютикову его загробная жизнь, чтобы из-за мелких интриг деловаров от искусства с нею расставаться. Сильных духом на свете не так уж и много, даже на Земле их были единицы, а остальные только приписывались к ним многочисленными нулями, когда это становилось выгодным. В свое время сажали и высылали из страны десятка два диссидентов, боровшихся с общественными порядками, которые им не нравились. Остальные жили вполне благополучно и сытно. Только когда оказалось, что возмущаться и негодовать можно открыто, тут-то и кинулся изо всех щелей скрытый до того дня диссидент и стал всех убеждать, что если он по своим масштабам ну никак не меньшая величина, чем Сахаров или Солженицын, а уж как он в глубине душе своей возмущался действиями власти и как тайно сопротивлялся этим действиям, впору было поэмы писать. «Да, — говорили некоторые. — Давали Сталинские и Государственные премии и именно за то, что я в своем творчестве никогда не кривил душой. Но книги мои не надо читать прямо, надо в них читать между строк». Как Лютиков ни пробовал их читать между строк, все равно у него ничего не выходило.

Повсеместно,
Где скрещены трассы свинца,
Где труда бескорыстного невпроворот,
Сквозь века на века,
навсегда,
до конца:
Коммунисты, вперед!
Коммунисты, вперед! —

написал в свое время московский поэт Александр Межиров, воевавший под Ленинградом. Ну не мог он притворяться, когда писал эти свои стихи, физически и духовно не мог. И в благословенную Америку он уехал впоследствии, чтобы оказаться на переднем крае борьбы с проклятым империализмом. Да так, наверное, этой борьбой увлекся, что даже забыл вернуться. Ему простительно, он старенький стал, хоть в конце жизни захотелось по-человечески пожить, да и войну прошел не в генеральских чинах, нюхал портянки в блиндаже и пороховую гарь на поле боя. И после войны особого достатка не увидел. Ведь обещали хорошую жизнь не им, потомкам тех, кто делал революцию, а внукам их внуков, да и то в отдаленной перспективе. Он уехал, а коммунисты, которым он посвятил проникновенные строки, остались. И когда надо было идти вперед, все почему-то переглядываться стали, искать среди себя смелых. И не нашли. Такие дела. Потом, в начале девяностых даже модно стало в партию вступать и правильные слова про партбилет говорить, чтобы на следующий день пригласить журналистов на сожжение этого самого партбилета. Противно! Лютиков в конце жизни радовался, что Бог его от вступления в партию всю жизнь берег, с самой армии, и уберег-таки. И не из-за того, что Лютиков с ней особые разногласия имел. Просто самому Лютикову светлая жизнь не особо нравилась, а при жизни диссидентом стать он боялся, психушки его пугали, а при упоминании о тюрьме он вообще заикаться начинал. Но когда в эти самые диссиденты вся творческая интеллигенция кинулась, ему к мученикам идеи примазываться было стыдно — что ж раньше-то молчал? Вот и теперь в Раю он побаивался — внутреннее сопротивление в нем жило, а наружу ему выплеснуться Лютиков не давал.