Поздние вечера (Гладков) - страница 189

В тот вечер на очередное наше собрание пришел Маяковский. Мы были предупреждены об этом заранее, и Алтаузен распределил, кто что будет читать. У меня уже было одно стихотворение, напечатанное в литературной странице «Комсомолки» и, по общему убеждению, присужденное к бессмертию. Его хвалили и ставили в пример, но мне самому оно вовсе не нравилось. Оно было очень похоже на стихи моих наставников и совсем не похоже на то, что нравилось мне в поэзии вообще. Но мы в те годы приучались не верить себе — отсюда вскоре возникнет психоз «перестройки», который погубил не одну литературную судьбу. Призыв ударников в литературу уже зарождался в те годы, и уже висел лозунг «одемьянивания поэзии», о котором сейчас вспоминается как о невероятном. Для меня приход Маяковского значил больше, чем для всех остальных. Я уже давно не пропускал ни одного его публичного выступления и каждый день выдерживал за него бои. Утром я почувствовал невозможность читать перед ним то, что было мне назначено, разволновался и неожиданно написал довольно длинное стихотворение, ему посвященное. Оно имело вид вступления к какой-то якобы задуманной мною поэме. Я не помню его сейчас, кроме последних строк:

…и сейчас, как солдат в походе,
Отдаю тебе честь, Командарм.
Ничего, если в первой охоте
Я иду по твоим следам?

Написанное для чтения на вечере, стихотворение было прямо обращено к Маяковскому. Я прочел его, не предупредив руководителей, когда пришел мой черед по алфавиту. В. В. сидел рядом с Уткиным и, когда я кончил, что-то тихо спросил, наклоняясь к нему. Я не расслышал ни вопроса, ни ответа Уткина. Алтаузен предложил мне прочесть еще стихотворение, напечатанное в газете. Я отказался и сел. Какая-то девица стала читать стихи о беспризорном. Пошли и «Смерть партизана», и «Утро в цеху», и весь прочий наш арсенал. Пока читали остальные, я раза два поймал на себе спокойно-хмурый взгляд Маяковского.

После чтения сдвинули столы и подали чай с бутербродами. Наши девушки стали угощать Маяковского. Он отшучивался. Потом Уткин попросил его сказать нам о прочитанном. Он встал и, облокотясь на подоконник, стал говорить. Я не помню, что именно он говорил, помню только, что оценки его были дружелюбны, но решительны, и тон его был совсем иной, чем в его речах с трибуны Политехнического музея. Обо мне он не сказал ни слова. Когда он закончил какой-то остротой и сел и стал говорить Уткин, а потом наш староста, я незаметно выскользнул из комнаты. Сначала я хотел уйти совсем, потом понял, что это невозможно. В странном оцепенении я сел на скамейку в коридоре рядом с оцинкованным баком для питьевой воды. Я и был рад, что он не вышутил меня, и задет, что он ничего обо мне не сказал. Я не понимал — было ли это пренебрежением или особой формой внимания. Я решил дождаться его и спросить. Я сидел и придумывал фразу, с которой обращусь к нему, когда он неожиданно вышел в коридор. Неторопливо он прошел в конец коридора, искоса посмотрев на меня. Я понял, что не решусь обратиться к нему. Он снова прошел мимо меня и, уже пройдя, вернулся и подошел ко мне. Он сказал мне что-то вроде того, что хорошо, что я не ушел, и что пусть я его подожду и мы выйдем вместе…