Поздние вечера (Гладков) - страница 190

Вскоре он вышел, окруженный молодежью. Я забыл сказать, что он еще читал несколько своих вещей, но я слушал чтение из коридора — я не мог заставить себя войти в комнату. Помню, что читал он среди прочего и «Хорошее отношение к лошадям». Несколько минут он стоял в дверях, разговаривая и отвечая на вопросы, и я уже холодел от мысли, что он забыл про меня, потом оглянулся в сторону скамейки, где я сидел (я уже встал и ждал его у выхода на лестницу), потом увидел меня, направился ко мне, и вот мы выходим вместе под удивленными взглядами остальных…

Сперва мы молча идем по лестнице. Я не решаюсь заговорить первым. Выйдя из подъезда, заворачиваем к Лубянской площади. Он в кепке. В руках палка.

Сейчас я сам с трудом верю, что это было: что я шел ночью с Маяковским вдоль Китайгородской стены, провожая его из редакции «Комсомольской правды», и мы говорили о стихах… Я спрашивал Маяковского, не является ли доказательством моего внутреннего надлома и органической нецельности мировоззрения то, что я одновременно люблю его стихи и стихи Блока. Он ответил мне, что и сам любит Блока, и даже прочел наизусть «Шаги Командора». Мне это тогда не показалось убедительным, потому что я усердно читал теоретические статейки в журнале «Новый Леф», и самого Маяковского я заподозрил в пороке, которого стыдился в себе. Поэтому я понимаю сейчас улыбку Назыма Хикмета при воспоминании о юношеских стихах. Так же улыбаюсь и я, припоминая свой юношеский разговор с Маяковским. Он тогда тоже улыбнулся — неожиданно, коротко и почти хмуро…

Он разговаривал со мною доброжелательно, но задал вопрос:

— Ну, а вы можете жить и не писать стихи?

Я мог соврать отцу и матери, любимой девушке и лучшему другу, но Маяковскому я соврать не мог. И, порывшись в себе,я ответил:

— Пожалуй, могу, Владимир Владимирович.

— Ну и не пишите! — почему-то весело сказал Маяковский.

— Хорошо, не буду, — уже более уныло сказал я.

Он совсем развеселился.

— Только не врите. Не писать так не писать!

— Не буду, Владимир Владимирович!

Мое послушание его немножко смягчило.

— А если совсем не сможете — найдите, о чем никто не пишет, и тогда уж — валяйте.

— Ладно, — сказал я, — попробую не писать. Ну, а если уж не получится…

— Во-во! — сказал он, перекладывая в другую руку палку — из левой в правую.

Мы уже перешли улицу и стояли у ворот дома, где он жил.

Я не в первый раз заметил за ним эту привычную маленькую хитрость: он не любил здороваться и прощаться за руку — и в нужный момент правая рука его оказывалась занятой то палкой, то перчатками. Когда любишь, то любишь все, и даже странности — и этот жест, и то, что он читал стихи с эстрады в жилете без пиджака (когда мой дядя садился в жилете обедать, это меня почему-то раздражало и даже лишало аппетита, — о несправедливость любви!), и то, что он перед тем, как выпить из стакана воду, долго подозрительно рассматривал его на свет и тер носовым платком (сам я без раздумья глотал пахнущую керосином и бог знает чем мутную москворецкую воду, но в нем эта черта нравилась), и не мне одному запомнившаяся манера перекладывать папиросу из одного угла рта в другой (я дома упражнялся в этом перед зеркалом и преуспел), и еще многое другое.