Поздние вечера (Гладков) - страница 226


Русский читатель стихов — существо особенное. Он одновременно и переписчик, и распространитель, и пропагандист. Трудно представить молодых любителей поэзии с Монпарнаса и Монмартра, переписывающих Бодлера и Верлена.


Стихи обычно сравнивают только со стихами же. Это напоминает котенка, играющего с собственным хвостом. Мандельштам выводил генеалогию Ахматовой из большого русского психологического романа. Наблюдение тонкое и, что важнее, точное. Если поискать подобного рода сравнение для его стихов, то первым приходит на ум Герцен. Ни у кого другого нет такой способности к сверкающим ассоциативным столкновениям, такого чувственного весомо-грубо-зримого ощущения явлений духовной культуры, такого живого, пульсирующего здоровой, разночинской кровью историзма.


Увлечение Мандельштамом среди поэтической молодежи сейчас очень велико. Это обещает хороший урожай если не стихов, то умов, потому что лучшей школы я не представляю. Но чем объясняется это тяготение к нему?.. Наш век — век разоблачения дуализма. Единство внешнего и внутреннего, духовность материи и материальность мысли, век абстракций, рождающих тепло и свет, век формул, читаемых как стихи, и стиховых конструкций, ставших формулами невнятного и таинственного душевного мира. Мудрено ли, что поэзия Мандельштама, уравнявшая загадку о сложном психологическом движении и итог огромного исторического опыта («он опыт из лепета лепит и лепет из опыта пьет»), говорящая об исторических массивах времени, как говорят о семье соседа («бездетная Византия» в «Разговоре о Данте» — два слова, которые стоят тома исследований!), поэзия, сочетавшая простоту бытовой обиходности с высотой морального или философского суждения, поэзия, до предела насыщенная содержанием и совершенно лишенная общих мест, — слабость всякого подражательного или инерционного стихотворчества, поэзия, уравнявшая в правах мелодику русской стиховой музыки, не нуждающаяся в формальных украшениях и щегольстве кажущейся новизной, способная говорить о проблемах XX века на языке Баратынского и Батюшкова (ведь с какой-то исторической точки зрения, которая впереди нас, начала XIX и XX веков — такие же соседи, как XII и XIII века с нашего пригорка), — эта пленительная поэзия, полная музыки и мысли, искусившись которой не захочется вернуться к романсам и одам, — она прижилась в середине нашего XX века, как потерянная и найденная дочь, а не как падчерица. Это не поэзия ума, но это умная поэзия. После наводнения всяческими приблизительностями поэзия эта, сделавшая своим правилом точность мысли — а точность всегда кратка, а стало быть, и емка, не нуждается в околичностях и ненавязчиво-свободна, — спасительный отдых от утомительной пустоты, напряженной бессодержательности всего мнимо поэтического.