Мама рассказывала, что в детстве я была самой настоящей плаксой. Ныла по малейшему поводу, хныкала, ревела, гундела, пищала, подвывала. Словом, познала все тонкости слезоточивого искусства. В подростковом возрасте мне казалось зазорным плакать при людях. Если слезы подкатывали, я закусывала губы и ждала момента, когда можно будет запереться в своей комнате, уткнуться в бок плюшевой собаки, охраняющей мою постель, и всласть нареветься. А к тому времени, как этот долгожданный момент наступал, слезы исчезали, и к собаке я прижималась сухой щекой со сведенными от злости скулами.
С ГМ я наревелась вдоволь. Разбудив во мне женщину, он одновременно открыл и неиссякаемый источник слез где-то в глубинах моей оказавшейся такой нежной сердцевины.
Но уже два года слезы из меня не льются. Высохла, наверное, до дна.
На похоронах Игоря я тоже не плакала.
Человек — создание хрупкое, его организм создан для мучений и страданий самого разного рода, поэтому пыточное дело и цветет таким кровавым и устойчивым цветом. Но кто бы знал, какая это пытка — хотеть плакать и не уметь. Кто бы знал — как ужасно пытаться расплакаться, когда на глазах нет ни слезинки, и остается только кусать пальцы, чтобы чуть выплеснуть наружу накопившуюся боль.
Сколько раз за эти два года я пыталась заставить себя плакать! Бесполезно.
Вот и вчера после Матвеевской вечеринки на меня навалилась такая тоска, что хотелось лечь плашмя прямо на линолеум кухни, где я стояла у окна, провожая взглядом огоньки Ларискиной машины. Лариска уехала последняя, прихватив с собой окончательно захмелевшего Ивана и Надю Шибашину, с которой жила в одном районе. Надюша уже на пороге вспомнила, что привезла нам показать фотографии своей дочки, начала искать их в сумочке. Потом показывала одну за другой, сопровождая каждую пространным рассказом. Матвей уже подпрыгивал от нетерпения, а я нарочно, чтобы позлить его, расспрашивала Надю о дочке, о режущихся зубках, о проблемах с очередью в детсад. Надя охотно делилась.
Уехали они в час ночи.
Матвей закрыл дверь, прошелся по комнатам, проверяя, не остались ли чужие вещи, и лишь потом завернул на кухню. Я слышала, как он пододвинул табурет к барной стойке и сел.
— Саша, — негромко позвал он.
Я повернулась. Матвей сидел, положив локоть на стойку и сгорбив плечи. Его пальцы механически вращали зажигалку.
— Кто? — спросил он.
Зажигалка вертелась между пальцами, чудом не падая. Я не могла оторвать от нее глаза.
— Саша, кто? Скажи, ради Бога! — повторил Матвей.
— Анечка. — Мне с трудом удалось произнести это имя.