Эльвэнильдо откладывал книгу, брался за гитару. Он заметил как-то, что боярин от музыки просыпается, слушает внимательно и даже как будто улыбается. Песни у эльфийского менестреля однообразные, по большей части печальные, но есть в них что-то… Тоска по иным, далеким мирам, например. Кроме того — в этом менестрель также давно убедился еще по ролевому опыту — чем «круче» воин, чем суровей «железячник», тем более сентиментальные песни ему на душу ложатся.
И заводил Эльвэнильдо «Плачи по Боромиру», и длинные баллады о неразделенной любви пленника и господской дочери:
На беду мы повстречались
И влюбились на беду.
Неужели я в темнице
Век свой краткий проведу?
Были в его арсенале и «философские» песни, тоже длинные и заунывные — весенним днем, у костра, на какой-нибудь бесхитростной «Артуровке» или «Столетовке» (игре по Столетней войне — вот уж во что сто лет играть можно!), у какого-нибудь «просто наемника» сладко схватывало сердце при мысли о том, что есть — и где-то совсем близко! — таинственные, волшебные миры, прелестные феи, жители полых холмов… и все такое.
Вам, Скитальцы по Мирам,
Я открою свой дом, я нарядно украшу
Вам, Скитальцы без Дома,
Я налью золотого вина в деревянную чашу.
Пусть же каждый мой друг
Мне ответит, разрушив мое вековое молчанье,
И цветами покроется луг,
Что лишь кровью и пылью покрыт был вначале.
Пусть откроется Путь,
Пусть проляжет сквозь лес и созвездья,
И уйдет кто-нибудь,
Пронесясь метеором над бездной…
Таких песен Эльвэнильдо знал во множестве. Андрей Палицкий не понимал почти ничего из произносимых певцом слов (оно и к лучшему, быть может, ибо ролевое творчество по большей части… как бы это помягче сказать… бесхитростно). Но звенящий, грустный голос менестреля, берущие за душу гитарные аккорды и тихая мелодия делали свое дело: раненый открывал глаза и начинал тихо улыбаться.
Он понимал, о чем на самом деле эта песня: о звездах, о бесконечности дороги, о существовании надмирных красот. А что выражено коряво — так это от того, что словами вообще невозможно выразить эту божественную красоту жизни. Недаром у апостола Павла, при всей его филологической одаренности, не нашлось ни единого слова для того, чтобы описать увиденное на небе. «Око не видело, ухо не слышало» — вот и все, что он смог вымолвить.
Поэтому стихи об этой вечной красоте могут быть прекрасными, как у Гумилева или Пушкина, а могут быть ужасными — как у того безвестного менестреля, чью песню Эльвэнильдо добросовестно исполнял возле постели раненого боярина, — все это не имеет значения. Главное — вне слов, между строк и нот. Неизреченное, вечно-прекрасное. И Андрей Палицкий это ощущал всем своим натруженным, израненным телом, всей своей чуткой, истончившейся от болезни душой.