– Убьете же!.. – изнемогая, закричали в толпе.
– Сыпь! – гневно крикнул в ответ Калиник. Девки и проблевались, и обмочились, перемазались кровью и грязью и уже перестали вздрагивать. Толпа обступила их, преодолев страх, и принялась хватать за локти мужиков, все еще пытавшихся ожечь бесноватых прутом.
– Выбили, выбили бесов! – твердили со всех сторон. – Да хватит же, а то и дух выбьете!..
– Уйди, з-запорю с-сук!.. – орал и обливался слезами какой-то мужик, метавшийся в руках толпы.
К толпе от речки бежали послушники с ведрами. Калиник опустил кропило – он вычерпал им чашу со святой водой досуха. Он был бледен, тяжело дышал. Да и вся толпа еле переводила дух. Послушники окатили девок, окатили мужика, впавшего в неистовство. Но и без того, оказывается, низкие тучи уже залепили все небо над Поперечной горой, и сверху сеялся дождик.
– Эх, страх какой – бесам отдаться… – услышал Осташа рядом с собой и оглянулся, еще плохо соображая. Это был давешний Корнила Нелюбин с потемневшими, расширенными глазами и с бороденкой, свившейся в жгут. – Страх, что живешь и не знаешь, что бесы в тебе, как черви в коровьем брюхе…
Осташа перебрал плечами. И ему тоже стало страшно. Он думал, что всегда учует беса в себе – ну будто булыжник вместо шаньги проглотил. А вот ведь девка – смущалась, заигрывала, а и не ведала, зачем ее тятенька с маменькой на Веселые горы повезли…
– Это чья девка-то была? – спросил Осташа.
– Лаврентея Баташова с Кына младшая дочка… Мамка забоялась, чего это она в каплице всякий раз в обморок падает… А другая – дочь Ипата Терентьева…
– Кого?.. – тупо переспросил Осташа.
– Ипата Терентьева, хитника скитского, – повторил Корнила.
В это время к Калинику, который все еще сжимал в руке кропило, подошли старец Гермон и Калистрат.
– Надо тебя, отче, и к нам в Ревду позвать, – уважительно сказал Калистрат.
У Калиника, стоявшего с растрепанными волосами и задравшимися как после битвы рукавами, вдруг дрогнула рука с кропилом, словно старец хотел замахнуться.
– Только посмей, – тихо и грозно предостерег Гермон.
Дочь Ипата Терентьева звали Кикильей. Избитая на отчитке до полусмерти, она весь день пролежала на земле под навесом. Вечером Осташа принес ей плошку со сбитнем, выпрошенную у семейных кержаков в таборе под горой. Кикилья, кряхтя, села и выхлебала всю плошку, как здоровая, уставшая после косьбы баба.
– Я до батьки твоего с тобой пойду, – осторожно сказал ей Осташа.
Девка ничего не ответила.
Вышли с рассветом. Кикилья косолапо шагала первой. Осташа с неприязнью рассматривал ее: сарафан от застиранности серый, как тряпка, которой дома Макариха полы моет; большой платок весь в незаштопанных прорехах; березовые лапти-босовики ощетинились полопавшейся черствой берестой; мужицкий шабур в засохшей грязи… Что за баба?.. За Кикильей брел ободранный коняга, впряженный в легкие летние сани-бендюги, наскоро связанные мочальной возжанкой. На бендюги Кикилья погрузила два мешка с мукой. Осташа плелся последним. Невыспавшийся, голодный, он смотрел по сторонам зло, недовольно.