Любовь (Кнаусгорд) - страница 342

Все будет хорошо, подумал я, просматривая листки с тезисами. Неважно, что это старые мысли, что теперь я думаю иначе, важно что-нибудь говорить.

В последние годы я все больше и больше терял веру в литературу. Я читал и думал, вот и этот все выдумал. Возможно, дело в том, что все наводнила беллетристика и сюжеты. Но сами они потеряли в цене. Куда ни повернись, везде придуманные истории. Миллионы книжек в мягкой обложке и в твердой, DVD, сериалы, и все рассказывают о выдуманном человеке в выдуманном, но достоверном мире. Так же устроены газетные, телевизионные и радионовости, и у документальных программ та же форма — сюжет из жизни, и уже не имеет значения, было на самом деле то, о чем они рассказывают, или не было. Это катастрофа, я ощущал ее каждой клеткой тела, что-то жирное, сальное забивало сознание потому еще, что вся эта беллетристика, что правда, что неправда, стрижена под одну гребенку, и от действительности она неизменно отстоит на то же самое расстояние. То есть всегда говорит одно и то же. И это одно и то же, то есть наш мир, производится серийно. Таким образом, уникальное, о котором столько разговоров, перечеркивается, его не было, это все ложь. Жить в таком мире, зная, что с тем же успехом все могло быть иначе, мучительно. В нем трудно жить и невозможно писать; у меня не получалось, каждая фраза упиралась в эту мысль: но это же ты просто выдумал? Значит, оно ничего не стоит. Выдуманное ничего не стоит, но и документальное тоже. Единственное, в чем я видел смысл, за чем признавал ценность, — были дневники и эссе, те разделы литературы, которые не завязаны на сюжет, на рассказ, а состоят из голоса, твоего собственного голоса, жизни, лица, встречного взгляда. Что есть произведение искусства, если не взгляд другого человека? Не выше нас и не ниже нас, но вровень с нашим взглядом. Искусство не переживается коллективно, да и ничто не переживается, и человек остается с произведением один на один. И встречает этот взгляд в одиночку.

Дойдя до этого места, мысль упиралась в стену. Если беллетристика не имеет ценности, то и мир тоже, потому что видим мы его сквозь беллетристику.

Можно было, конечно, добавить релятивизма. Сказать, что речь в основном о моем душевном состоянии, моей личной психологии, а не о фактическом состоянии мира. Если бы я представил такие идеи Эспену и Туре, моим самым старинным друзьям, которых я знал задолго до их дебюта в качестве писателей, они бы их отвергли. По разным причинам. Эспен — человек критического склада, но пылкого любопытства, в том, что он пишет, вся энергия направлена во внешний мир, его интересует политика, спорт, музыка, философия, медицина, биология, живопись, заметные события современности или прошлого, войны и поля сражений, но также собственные дочери, собственные поездки и путешествия, сценки, когда-то увиденные, — он все собирал, во всем хотел разобраться, но писал в своей легкой манере, избегая взгляда внутрь, интроспекции, когда критичность мышления, столь результативная в другом, легко могла все порушить. Включенность в жизнь, вот что Эспен любил и к чему стремился. Когда я только познакомился с ним, он был замкнутым, погруженным в себя, стеснительным и не особо счастливым. На моих глазах он прошел длинный путь до нынешней своей жизни, которую он таки сумел наладить, из которой вычистил все, что его угнетало. Теперь он твердо стоял на ногах, был счастлив и не презирал того, к чему относился в жизни критически. Легкость Туре была иного свойства: он обожал современность, преклонялся перед ней, что, возможно, проистекало из его одержимости поп-музыкой, анатомией топ-листов хит-парадов, тем, как страшно значимая на прошлой неделе песня вымывается следующей, самой эстетикой поп-музыки, где важно хорошо продаваться, светиться в медиа, совершать турне, — и перенес все это в литературу, за что его, естественно, крепко били, но он упрямо не сдавался и снова делал так же. Если он что и ненавидел, то модернизм — за его некоммуникативность, непонятность, заумь и безмерное тщеславие, которого не желает признавать. Но разве можно поколебать позиции человека, который в свое время восторгался