А затем он посмотрел на меня невидящим взглядом с такими темными кругами под глазами, что его бронзовая кожа казалась бледной в сравнении. Полосы краски на лице придавали ему вид измученного воина, вернувшегося с битвы, лишь чтобы обнаружить разруху на своем пороге.
И я побежала к нему.
С тех пор я очень часто вспоминала этот миг. Много раз прокручивала его в своей голове. Как я устремилась к нему. Как обвила его руками, исполненная сочувствия, а не страха. Моисей дрожал в моих объятиях и бормотал что-то себе под нос. Кажется, я попросила его рассказать, что случилось. Точно не помню. Помню только то, что он был ледяным, и я спросила, не холодно ли ему. На это он издал короткий скептический смешок. А затем оттолкнул меня с такой силой, что я споткнулась и упала на пол, оставляя раненой ладонью отпечаток на светлом ковре. Он был весь заляпан краской, и среди всего этого кровавый отпечаток выглядел непримечательно… Совершенно непримечательно.
Моисей схватился за голову, прикрывая глаза, и начал повторять что-то о воде. Я видела только его губы и наблюдала, как они двигаются, произнося слова:
«Вода белая, когда злится. Голубая, когда спокойна. Алая, когда заходит солнце, черная, как полночь. И прозрачная, когда смыкается. Чистая, когда проносится по моей голове и вытекает из кончиков пальцев. Вода чистая и смывает все краски, все видения».
Это было уже слишком. Оператор из полицейского участка сказала мне ждать, но я не могла этого вынести. Не могла оставаться в этом доме больше ни секунды.
И впервые за все время я сбежала от него.
Я очнулся в комнате с мягкими стенами. Не в тюремной камере – в комнате. Но с тем же успехом она могла быть и камерой.
У меня забрали одежду, зафиксировали все раны и царапины на моей коже и дали желтый халат и носки. А также проинформировали, что я смогу вернуть свою одежду, если буду следовать правилам. Ко мне приходило много разных людей: доктора, терапевты, психиатры с медицинскими карточками. Все они пытались меня разговорить, но я слишком замкнулся в себе. В конечном итоге они уходили, так и не добившись результата.
Три дня я просидел в одиночестве, не считая тех моментов, когда мне приносили еду, карандаш и блокнот в линейку. Никто не хотел, чтобы я рисовал, – им нужно было, чтобы я заговорил. Писал в блокноте. Писал и писал. Чем больше я писал, тем довольнее они выглядели, до тех пор, пока не читали мои записи. По их мнению, я был «несговорчивым». Но слова всегда давались мне с трудом. Дай они мне краску, я бы с легкостью смог выразить свои чувства. Но меня заставляли записывать их в дневник. Меня также попросили объяснить, что произошло в доме бабушки в День благодарения. Разве нет какой-то песни о бабушке и Дне благодарения? Да точно есть! Ее я и написал – с некоторыми корректировками – в предоставленном ими блокноте.