Конец века в Бухаресте (Садовяну) - страница 71

— А теперь, Ликэ, подбери бисерный венок для бедного мальчика. Он этого достоин, бедняга. Плачу, сколько бы ни стоило!

Постное лицо Швайкерта, сурово вытянутое с тех пор, как было упомянуто о смерти, вдруг осветилось улыбкой. Он одержал одну из самых блестящих побед. В своих купеческих, но чрезвычайно искренних мечтах он видел, как изысканные обычаи дворянского мирка нисходят и распространяются среди самых широких кругов румынской буржуазии, которую он благодарно любил, как любил и Урматеку со всеми его грехами. Когда они познакомились и подружились, австриец из чувства признательности и чистосердечного желания сделать доброе дело дал себе слово приложить все усилия и обтесать нового приятеля. В Янку его привлекали ум, сила воли и настойчивое стремление преуспеть, несовместимые, по мнению Швайкерта, с грубостью и разнузданными попойками, к которым был так привержен Янку. Поэтому Швайкерт и старался исподволь прививать Урматеку приличные манеры, собственные вкусы и понятия. Приобретение венка Швайкерт счел посвящением облагороженного горем Янку в дворянство и видимым результатом своих долговременных усилии.

Исполненный достоинства, мастер принес и поставил перед своим приятелем огромный венок. Тихо звякнули бисерные цветы. Это были анютины глазки, точь-в-точь как живые, темно-фиолетового цвета, который, как считал Швайкерт, лучше всего выражает печаль. Окруженное цветами, блестело выпуклое, точно лупа, стекло, под которое следовало поместить фотографию покойника. Швайкерт долго с умилением любовался венком, потом решительно передал его в руки Янку. Урматеку пощелкал пальцем по бисерным цветам, словно пробуя их на прочность, и медленно проговорил:

— Скажи мне, Ликэ, ну чем я не барин?

Швайкерт самодовольно усмехнулся. А Мали и Мили радостно замахали руками.


Поздние весенние сумерки, спускаясь с холма Филарета, застывали на берегах озера и превращались в прекрасную бухарестскую ночь. Солнце угасало, не чувствовалось даже дуновения ветерка, листья висели неподвижно, ровные линии домов постепенно превращались из ярко-огненных в угольно-черные, на город нисходил тот покой, каким отличается летний Бухарест вечером и который станет еще глубже с приходом тихой прозрачной ночи. Покоем дышало и кладбище. Погребение Лефтерикэ запоздало из-за длинной дороги, и теперь, уже в сумерках, когда закончилась церемония, присутствующие на похоронах разбрелись среди могил. Янку Урматеку стоял у ворот кладбища, опершись на трость, и курил. Из дома он отправился пешком вслед за катафалком, потом сел в пролетку, а перед самым кладбищем вылез из экипажа и опять зашагал пешком, в первом ряду, среди близких родственников. На отпевании он не присутствовал. Он беседовал со смотрителем кладбища, расспрашивая, сколько доходу приносит ему огород, который тот держал за кладбищенской оградой. Потом он осмотрел гипсовых ангелов при входе, пересчитал все арки в большой стене, вышел на дорогу к Джурджу, но из-за пыли вернулся обратно. Никогда еще похороны не казались ему такими длинными. Он бы с радостью отправился домой, да боялся кукоаны Мицы, Амелики и шушуканья за его спиной женщин. К тому же ему не хотелось портить того впечатления, какое произвел венок, возложенный от его имени. Никто, даже кукоана Мица, не ожидал, что бедный Лефтерикэ удостоится такой поистине боярской почести.