Рудобельская республика (Граховский) - страница 38

Александр доедал горячую картошку с конопляным маслом, запивал молоком и по давней привычке загребал в рот крошки с холщовой, еще материнской работы, скатерти. Мачеха, как могла, угождала пасынку, и не потому, что он стал в волости каким-то там старшим, а любила и жалела его, как родного сына. И как не жалеть? Почти с пеленок вырастила четырех Романовых сирот: правда, хлопцы уже бегали, а Марылька еще в зыбке качалась. Меньшие быстро привыкли к мачехе, звали ее мамою, а Александр хоть и слушался, хоть и помогал, а все не решался и никак не называл. Когда же приходилось ее окликнуть и поблизости не было никого чужого, называл ее теткой Ганной. Знал, что ей было обидно. Ведь она жалела сирот больше, чем другие родных детей. Иной из них такое порой выкинет, что и отстегать впору, а она пальцем никого не тронула.

Александр не раз порывался сказать этой доброй женщине «мама», но язык словно присыхал и выговаривал только привычное «тетка Ганна». А ведь она не побоялась пойти в дом с четырьмя сопляками за безземельного, но покладистого и башковитого Романа Соловья. Горевала вместе с ним, а лучший кусочек берегла меньшим — Костику и Марыльке. Все это видел и понимал Александр. Только забыть родную мать он не мог, как не мог забыть ее курляндские песни и сказки, ее певучий говор. Порой забегал к молчаливому, суровому деду Криштану. Тот посасывал трубку и подолгу не спускал полинялых глаз с внука. Наверное, узнавал в нем свою покойницу Луизу. И разговаривал с Александром только по-латышски, словно тревожился, что внук, позабыв язык матери, забудет и мать.

Разве мог он тогда изменить матери и называть хоть и добрую, но чужую женщину так, как называют только единственного человека на свете, — мама.

А когда вернулся с фронта, сразу же назвал тетку Ганну мамою. Она не выдержала, расплакалась…

Александр встал из-за стола, поблагодарил и начал собираться.

— Ничего, отец. На фронте не в такую метель спали в окопах, и черт не брал. А тут до волости рукой подать.

Сестра начала упрашивать, чтобы повязал башлык, а мачеха достала с печи свои рукавицы из овчины, хоть и тесноватые, но все же потеплее, чем солдатские.

— На ночь не ждите. Заночую в волости или у кого из хлопцев. Работы нынче по самую завязку. Так что если и не приду сколько там дней, то не тревожьтесь, известное дело, цел. Надо по шляхетским застенкам поглядеть что к чему.

— Ой, сынок, остерегайся, озверела шляхта. Зашевелились, в гости друг к другу зачастили, шепчутся да перемигиваются. А нынче остановил меня Банедик Гатальский и допытывается: «А скоро, Роман, твой комитетчик грабить нас припрется?» Я и говорю: «Мой сын чужой нитки не тронул и не тронет. Народ его, говорю, выбрал, так он по закону и поступает». А он кровью налился да как разошелся: «Это какой же народ выбирал? Мы ж не выбирали. И Перегудов там, и Плышевских, и Ермолицких не было. А мы что, скотина, по-вашему? Не народ? Мы тебя, — кричит, — Роман, пожалели, в свой застенок пустили, приютили, земли от себя по шматку оторвали, чтоб с голоду не околел, а ты, вместо благодарности, со своим антихристом хочешь нас на шворке вздернуть, детей по свету с торбами пустить. Ни черта, — говорит, — лопнет ваша свобода, еще кровавыми слезами умываться будете».