Избранное (Петрович) - страница 166

Баба Маца и среди них была самой неприметной. Она была просвирней Йовановской церквушки на Шапоньском хуторе, куда поп наезжал несколько раз в году по праздникам. Это была невидная усохшая старушка, согбенная, перекошенная на правую сторону, всегда в черном, повязанная черным платком, из которого выглядывало маленькое, желтое, сморщенное лицо. Старая богомолка в ее типичном обличии. Она редко появлялась в городе. Только родовитые, старинные семьи, помнившие, что баба Маца происходит из «хорошего дома» и что она поповская дочь, прибегали к ее помощи в несчастьях. В этом узком кругу ее все еще величали «госпожой», ибо знали, что и она была когда-то мужней женой, супругой мастера и матерью многочисленного семейства. Перехоронив всех своих очень рано, она стала просвирней. Баба Маца — просвирня, — так называли ее все, но чем она кормилась на самом деле, об этом никто не задумывался. Когда она не сидела у постели больного или у одра покойника, она жила в кладовке при церкви среди ветхого, поломанного, источенного червями хлама, брошенных подсвечников, стихарей, лампад, стремянок и метелок для обметания пыли, а питалась, словно птица небесная, просфорами, кутьей и подношениями «во спасение души». Сгорбленная, скособоченная, живое воплощение убогости и неприметности, она проходила улицами, не поднимая глаз, и невозможно было сказать, знает ли она что-нибудь о жизни этого города и его обитателей, которые трудятся и развлекаются, и в какой степени сама она принадлежит к этой жизни и к живым? Ее появление не напоминало даже о смерти, — в отличие от бледных слуг похоронного бюро, — и не вызывало неприятных мыслей у оптимистически настроенных прохожих; она проплывала в густой мгле раванградского воздуха смутной тенью, еще более расплывчатой, чем студенистое тело прозрачной медузы в морской воде. И если бы она однажды исчезла, никто бы не заметил, что на этот раз она не возвратилась с кладбища. Должна была разразиться мировая война, чтобы она, как и великое множество ей подобных, сделалась вдруг полезной и нужной и хотя бы на какое-то время стала в Раванграде заметным человеком.

В первые дни после мобилизации и объявления войны баба Маца забилась в свою конуру при церквушке. В страхе бежала она из города, куда ее больше никто не звал. Венгрией овладело тогда какое-то повальное, безудержное, карнавальное безумие. Обыватели, из разных побуждений солидаризировавшиеся с Габсбургами, высыпали на площади и улицы, пели, орали, вопили, угрожали и крушили. Сербы, все как один, затворились в домах и мучились двойной мукой. Даже те, кто верил в незыблемость монархии, как в незыблемость солнечной системы, и в соответствии с этим строил свою жизнь, даже они замкнулись в узком озабоченном кругу своих домашних. Они не осмеливались выйти на улицу и смешаться с толпой, впервые испытывая сомнение в своей способности симулировать воодушевление и всерьез опасаясь, что разъяренный сброд им не поверит. Ватаги солдат, зеленых школяров и обезумевших обывателей валили по сербским улицам, призывая разделаться с сербами и Сербией. Вдребезги летели стекла в сербских домах, помет и нечистоты оставляли пятна на занавесках и стенах, подобно плевкам на щеках связанного еретика, и, сгрудившись в глубине внутренних комнат, сербские семьи живо ощущали и разделяли общую боль унижения и оскорблений, и даже самые родовитые из них в кои-то веки почувствовали вдруг духовную связь со своими поруганными и гонимыми согражданами. То, что происходило с ними теперь, не было личным или семейным несчастьем, это была общая беда, нависшая над всем народом и сплотившая его в единый монолит, и в этой беде никто не нуждался в услугах немощной старицы.