Я смотрю на него. Надо же быть таким неудачным, будто сделанным из сырого теста. Лицо всё изрытое. Космы эти…
– А знаешь, ты бы постригся, – говорю я ему. – Тебе длинные волосы не идут. И что ты всё бегаешь за Тарасовым? Тебе не противно самому? А, Ричард?
Заставила себя. Хотя какой он Ричард, на зубах застревает такое имя. Диксон – он Диксон и есть.
Я смотрю на Мишу, как он грызёт ручку. Почему он такой: на переменах ни с кем не разговаривает, только читает или пишет что-то? Когда он так сидит и думает о своём – не видно, что глаз косит. Только когда прямо смотрит.
А Тонька опять плакала, глаза красные. Ей даже это идёт.
– Чего грустишь, красавица? Чего тоскуешь, утешить тебя? – спрашивает Тарасов и романтически так поправляет ей волосы.
Тоня реагирует мгновенно:
– Не лезь, в глаз получишь.
Тарасов говорит ей гадость. Но проваливает.
– Вот ты молодец, – говорю я. – Давно пора ему вмазать. Ты не расстраивайся, Тонь, не обижайся – ещё нервы тратить на этого идиота.
– Было бы на что обижаться, – отвечает она. – Обидеть может только близкий человек. Если по-настоящему. А с Тараса… чего с него взять. Дурной просто.
Точно, обидеть может только близкий. С маленького расстояния. Откуда Тоня знает? Что-то случилось у неё тоже?..
– Тонь. Рисунки новые есть у тебя?
Она показывает. Хороший рисунок – утка и чайка, такие разные. Утка смотрит под ноги, а чайка в небо.
* * *
Совсем стемнело; я иду по набережной. Небо синее – но цвет не тот, не утренний синий. «Того» синего я не видела уже очень давно, почему-то его сейчас не бывает. Вечерний тоже ничего, но проще, привычнее. Самое красивое в нём – это деревья, голые ветки освещены фонарями. И вот этот коричневый на фоне синего – это очень, да. Жаль, я не умею в цвете рисовать.
Лёд куда-то делся, так быстро – совсем тепло. Наша река часто оттаивает во время зимы, а потом опять замерзает – но мне хочется думать, что льда уже не будет. Хватит. В воде отражаются фонари – на том берегу их слишком много, мне не нравится. Перебор. Плохо, когда очень светло – нужно оставлять тёмные места, для ритма.
Белый самолётный след на тёмном небе кажется неестественно ярким. Самолёт набирает высоту. Я смотрю на него, и мне кажется, что всё будет хорошо, как раньше. Но это враньё всё.
Как раньше – уже не будет.
Я даже рисовать не могу; как же выкинуть из головы эту обиду? Она меня ест изнутри, не отпускает. Я хожу и хожу, чтобы вытрясти, выходить обиду из себя, долго, долго-долго – папа поздно придёт, а Пашке до меня и дела нет.
Если стоять под деревом и смотреть вверх, то немного кружится голова. Я закрываю глаза, чтобы эти коричневые ветви на тёмно-синем отпечатались в голове.