Со временем, однако, Франц сделался настолько незаменимым помощником, что Штернберг лишь удивлялся, как прежде без него обходился. К тому же быстро выяснилось, что к Францу частенько подкатывались гестаповцы и то деньгами, то угрозами пытались вынудить к доносительству, на что Франц, так и не сумевший окончательно избавиться от ужасного швабского диалекта, но зато принципиально не употреблявший бранных слов, в виде исключения детально объяснял, в какое именно место его шеф этих гестаповцев со всей их конторой заколотит, если они ещё раз отважатся сунуться с подобными предложениями.
Между тем музыкальные тренировки Штернберг упорно не оставлял, и спустя три месяца после выписки из госпиталя первой вещью, сыгранной без единой запинки, стала третья часть 21-й сонаты Шуберта, раньше не особенно им любимая, но отныне ставшая гимном его упрямству. Поздравить его было некому – Франц не понимал музыки сложнее маршей и деревенских песенок. Пока Штернберг приступом брал аккорд за аккордом, Франц сидел в своей комнатке и прилежно писал очередное письмо домой. Тонким слухом Штернберг слышал, как ординарец с тщательностью школьника подбирает слова. Через какое-то время в далёкой швабской деревеньке у стола соберётся большая семья, и кто-нибудь будет вслух читать про то, какой странный офицер попался их дорогому Францу: каждый вечер по несколько часов мучает музыкальный инструмент.
Штернберг и в этом отношении завидовал Францу, завидовал отчаянно, – как только может завидовать человек, ведущий, увы, исключительно деловую переписку.
Швейцария, Вальденбург
август 1943 года
Как обычно, его никто не встретил. Они не вышли из дома даже тогда, когда автомобиль, отчётливо прошуршав по гравию в утренней тишине, остановился у крыльца.
Замешкавшийся почтальон оттолкнулся ногой от ступеньки, объехал на своём облупленном велосипеде зеркально-чёрный «Хорьх» – все машины Штернберга были чёрного цвета – и, вихляя, поколесил прочь, то и дело оборачиваясь. Сейчас всей улице растрезвонит.
А к Штернбергам-то сынок прикатил. Ну да, да, именно он, тот самый.
На глянцевой поверхности автомобильной двери отражалось чёрное летнее небо, сияющее чёрное солнце и высоченный человек в чёрном. Всякий раз, когда он ступал на это крыльцо, его просто тошнило от собственной представительности – и, тем не менее, перед каждым визитом сюда он обязательно облачался в доспехи благополучия: идеально сидящий костюм – чёрный, естественно, – пошитый в самом дорогом берлинском ателье, бриллиантовые запонки на слепяще белых манжетах – бриллиантам он отдал предпочтение с того самого дня, как смог себе их позволить, – все пальцы в драгоценных перстнях, словно у персидского царя – для его элегантно худых крупных рук это не казалось вульгарным излишеством. Он любил очень дорогие вещи – они являлись материальным выражением его ценности и незаменимости.