Большое солнце Одессы (Львов) - страница 45

Гудок гудел каждое утро. Он гудел каждое утро и каждый вечер и даже ночью гудел: на трикотажной фабрике люди работали в три смены. Я стоял у окна. За окном судорожно дергались челноки, и непонятно было, почему не рвется нить, я стоял у окна, которое отгораживало теплый, душный дом людей от улицы, где снег, лед и вмерзшие в лед корки мандаринов. Мандарины привозили пароходом из Грузии. Привозили в декабре и январе, и целые два месяца — декабрь и январь — Одесса была пропитана замороженным ароматом мандаринов.

Коченеющими пальцами я обламывал мандариновую корку и торопливо слизывал мучительно сладкий сок, сбегавший тонкими голубыми струйками с ладони на запястье. Мандарин леденил щеки, от него ломило зубы и сводило в ледяной судороге язык.

Должно быть, Грузия, откуда привезли эти ледяные мандарины, была студеная страна с высокими горами, вечным снегом на этих горах и горцами в тяжелых бурках до пят.

Женщины за окном тоже ели мандарины. Но эти мандарины были из теплой Грузии, где круглый год солнце, где пальмы растут прямо из земли, а не из кадок, зарытых в землю, кадок, которые на зиму люди убирают в свои дома.

Я стоял у окна и дожевывал третий мандарин. Третий и последний. Вместе с мандаринами в меня вошли вечные снега суровой Грузии и двадцатиградусный мороз январской Одессы. Я дрожал неутомимо, как нищий у аптеки, который дрожью зарабатывает себе на жизнь. Я дрожал неутомимо, и пятнадцать минут, оставшиеся до семи часов, до гудка, были неподвижны и тяжелы, как чугунные ворота фабрики.

Женщины за окном горячими своими, голыми руками расчесывали волосы и, расчесав, забирали узлом на затылке, пускали кудряшками на лоб и перевязывали, наконец, косынкой, туго, неистово, как носовой платок со свежей получкой.

Женщины за окном кончали смену.

Между сугробами снега, наметенными по обе стороны от колеи, скользили по-зимнему тихие трамваи с замороженными окнами. Подсвеченные изнутри, окна чернели пятнами, которые оставляло на оконной наледи теплое человеческое дыхание.

Лошади, укутанные в стеганые ватники, отбрасывали коваными своими ногами потерявшую голос мостовую, и даже вопли одесских биндюжников, отраженные сугробами, звучали глухо, как плач за стеной.

В заснеженном городе было поразительно тихо, и только гудок, который подымается высоко над городом, сохранял пронзительную чистоту своего голоса.

Я ждал гудка.

Наверху, над моей головой, цокнули электрические часы: стрелки показывали без десяти семь. Еще десять минут, всего десять минут. Но у меня болели руки, болели ноги, и края ноздрей кто-то невидимый очень аккуратно надрезал раскаленным лезвием.