Большое солнце Одессы (Львов) - страница 46

— Ты замерз, мальчик, — сказали за моей спиной. — Иди домой, мальчик. Ты совсем замерз.

Мне нужны были эти слова, я ждал этих слов, потому что нужно было, чтобы кто-нибудь приказал мне, чтобы кто-нибудь разрешил мне идти домой.

Но слова пришли слишком поздно — вместе с гудком, который пришел на десять минут раньше. Нет, он пришел не раньше — это был другой гудок, которого я прежде не знал.

Сначала он был где-то близко, под крышей фабрики. И здесь, под крышей, он был еще слаб и неуверен, здесь, под крышей трикотажной фабрики, где тепло и сухо, он пробовал свой голос, прежде чем выбраться на мороз. И вдруг, без передышки, он с визгом бросился в черное ледяное небо. Он рвался в небо отчаянно, он рвался в небо, увлекая за собой улицу с ее трамваями, которые остановились не по правилу, лошадьми, невозмутимыми в своей печали одесскими биндюгами, грузовиками у ворот трикотажной фабрики и самой фабрикой — громадным домом в четыре этажа.

Он тянул и меня, потому что я стал ужасно легким, до того легким, что надо было изо всех сил прижиматься ногами к земле, чтобы не взлететь.

А потом мое тело стало невыносимо тяжелым. Скованное, оно врастало в землю, срасталось с землей, и руки мои, и ноги мои были как корни деревьев — крепкие и неподвижные: гудел «Трансбалт» — огромный, как десять других пароходов, пароход.

Земля неумолимо сдавливала меня, она обложила мой живот и спину гипсовой накладкой, и отчаяние, тяжелое и медлительное, как море, забивало мое дыхание.

Падал снег. Мелкий и жесткий, как нафталин, снег. Женщины с фабрики смотрели в окно, челноки не дергались, нити на станках напряглись. Только это были уже не нити, это были стальные струны, стальные зеленые струны.

Они устали, очень устали, эти женщины с фабрики. Пять минут назад они были совсем другие, пять минут назад они смеялись, а теперь плакали.

Гудки как люди: они тоже устают. Утомленный, «Трансбалт» замирал. Я поднял руку, одну, другую, потер ногой снег: руки и ноги слушались меня. Я вдохнул — глубоко, как в апреле. Воздух был холодный, жесткий, пахнущий снегом и мандаринами.

Вздрогнул трамвай: зимой трамваям нелегко, зимой лед на рельсах. Забился в дрожи грузовик; открыв дверцу, шофер затолкал под сиденье заводную ручку и полез в кабину. Поползли по дуге в стороны чугунные, без просветов, ворота фабрики.

— Ты замерз, мальчик, — сказали за моей спиной, — иди домой, мальчик, ты совсем замерз.

Я хотел сказать, что иду, что теперь уже можно идти. Но я не успел, потому что опять на Преображенскую улицу, где я стоял, навалились гудки. Они были черные, они были чернее черного январского неба, эти гудки паровозов с вокзала, Пересыпи, Товарной, гудки трикотажной и Январского, гудки «Аджарии», «Грузии», «Пестеля» и огромного, как десять других пароходов, «Трансбалта».