Мы сидели на крыше трехэтажного дома — выше были только дымоходы, антенна и небо.
— Ты уже взрослый, — сказал Семка Граник, — тебе девять лет.
— Да, — сказал я, — трижды три — девять.
— Третий класс — не первый, — сказал Семка и вдруг засмеялся.
— Ага, — сказал я, — третий — не первый, — и тоже засмеялся.
— В первом классе, — продолжал Семка, — они еще дурачки. В первом классе они еще палочки пишут и не думают. В цирке собачки цифры складывают, а они палочки пишут.
Честное слово, это было так смешно, что можно было от смеха лопнуть: собачки, дворняжки, делают сложение, а люди палочки пишут!
— Четырежды четыре — шестнадцать, — сказал я.
Семка задумался, зашевелил губами и подтвердил, наконец:
— Шестнадцать. А что?
— Шестнадцать лет назад Котовский занял Одессу.
Семка смотрел на меня с недоверием.
— По радио передавали.
Семка задумался. Я не знаю, о чем он думал. Может быть, он опять думал о том, почему небо синее, а облака белые, и почему красное — это красное, а не голубое или зеленое.
— Пятью пять — двадцать пять, шестью шесть — тридцать шесть.
— Почему? — спросил Семка.
— Сегодня двадцать пятое августа тридцать шестого года.
— Нет, — сказал Семка, — почему пятью пять — двадцать пять, и шестью шесть — тридцать шесть, а почему не наоборот?
— А почему должно быть наоборот? — возразил я.
— А почему не должно быть? — сказал Семка и засмеялся.
Когда Семка смеется, у него изо рта летят брызги — точь-в-точь, как у его папы, Иосифа Граника. Тетя Поля называет Семку малахольным и всегда задает ему один и тот же вопрос: Сема, у тебя все дома? Чтобы ответить, Семка спускается на первый этаж и, задрав голову, кричит оттуда:
— Слободка, сумасшедший дом, пятнадцатый номер!
Пятнадцатый трамвай идет на Слободку, на Слободке — сумасшедший дом. Это в Одессе все знают.
— А может, шестью шесть — двадцать пять, а пятью пять — тридцать шесть? — сказал Семка и засмеялся, и брызги опять полетели у него изо рта.
Числа уже давно жили во мне самостоятельной жизнью, не зависящей от предметов, которые видели мои глаза и щупали мои руки.
Но всякий раз, чтобы успокоиться, я представлял себе легионы стульев, столов и кроватей. Они выстраивались десятками, сотнями, то смыкаясь — при сложении и умножении, то размыкаясь — при вычитании и делении. Ну, а если три или пять только кажутся нам тремя и пятью? Что тогда? Как узнать правду?
Правда для меня была в те годы то же, что истина. Только впоследствии мне стало казаться, что это разные понятия. Но правда мне ближе, правда — это люди, а истина — это числа, обитатели зеленых звезд.