Попрощались тепло.
Кмет, смирившись с потерей дочки (было у него их еще две на выданье) и успокоив жену, мысленно подсчитывал прибыль. Зять-медовар – это не случайные подношения от горного духа, к каким привыкли медвенские. Это можно наладить целое производство.
А на третье утро в Медвен пришел Лайош.
Утро было ясное, но с Лайошем вместе с гор спустился туман. Окутывал плащом его могучие плечи и стелился дальше по земле, выбрасывая щупальца во все стороны. Лайош был грязен и клонился к земле. Не от груза, который нес на руках, – Радка и при жизни была крохотная, а в смерти потеряла, кажется, половину; клонился от груза на душе.
Он положил ее на землю – нежно положил, точно спит она, а не мертва. Радку не узнать было – черная, опухшая. После разбирались, приезжал пристав из Олмуца, привез с собой прозектора – занудного аккуратиста. Тот насчитал на теле Радки тысячу триста семнадцать укусов. Пчелы. Так он сказал. И еще добавил какие-то мудреные слова, но их уже никто не слушал. Пчелы, шумел Медвен. Пчелы.
Но в тот миг, когда Лайош положил Радкино тело у колодца, никто не думал про пчел. О них и вовсе не вспомнили – не было их. До поры.
Лайош отошел на несколько шагов. Встал на колени, опустил голову и молча ждал.
Говорят, первый камень бросила жена кмета. Говорят, бросали все медвенцы – от ребенка до древней старухи. Это неправда. Камней не бросал никто.
Кметова жена лежала рядом с мертвой дочкой, обняв ее и шепча ей на ухо колыбельную. Долго лежала, не отпускала, четверо мужчин едва оттащили ее. Остальные медвенцы стояли без движения, не способные еще ни осознать, ни понять произошедшего. Люди стояли и смотрели, даже кмет стоял – босой, без штанов, в одной только ночной рубахе. Они стояли, а Лайош ждал. И сказал бы им, чего ждет, только давно разучился говорить.
Камни полетели сами. Вырванные нечеловеческой волей из-под ног медвенцев, летели метко, били Лайоша в грудь, в спину, в висок. А он все не падал, Лайош. Не падал, пока не закончились камни, пока не закончился он сам.
Когда прекратился свист и грохот и улеглась пыль, не осталось ничего от великана, каким при жизни был Лайош. Ни единой косточки. Но, говорят, все камни в Медвене с тех пор красные.
И вот тогда появились пчелы. Рой. Грозная бесформенная туча закрыла собою небо, и наступила тьма.
Никто не побежал. Стояли как один, завороженно следили за хаотическим мерцанием роя.
Ждали смерти. Не дождались.
Налетел порыв ветра – могучий, холодный, как дыхание Нидхегга, – и пчелы исчезли.
Когда поднялись в Лайошево урочище – с приставом и солдатами, – не нашли там ничего особенного. Горы и горы, лес и лес. Колокольцы в ветках деревьев послушно подпевают ветру. Только на лугу у Лайошевой пещеры обнаружились ошметки ульев, что выглядели так, будто взорвала их изнутри миниатюрная рунная бомба (таких бомб тогда еще не было, двадцать лет до второй Меренской, но это же просто сравнение, верно?). Пристав, знающий уже всю историю со слов медвенских, долго изучал щепки, осколки и трупики пчел, что в изобилии усеяли пасеку; ходил, вымерял что-то шагами, бормотал себе под нос.