Быть матерью младенца — то еще развлечение, думаю я, когда очередная незнакомка на улице умиляется моему ребенку. Я надеваю гордую улыбку и притворяюсь той, кем меня считают, но внутри себя ощущаю вакуум. Заметно ли, что я ничего не чувствую? Заметно ли, что я безразлична, что душа моя на замке?
Летом я возвращаюсь в Вильямсбург, чтобы навестить Баби и пофорсить ребенком, и наряжаюсь в свой длинный кудрявый парик и красивое платье, которое купила в Ann Taylor и удлинила так, чтобы оно прикрывало колени. Но оно все равно сидит в обтяжку, и мне нравится, как выглядят очертания моих бедер под его тонкой хлопковой тканью.
Проходя по Пенн-стрит с детской коляской, доставшейся нам в подарок, я слышу, как мальчик — лет шести, не больше — шепчет своему приятелю: «Фарвус вукт зи ду, ди шиксе?» — «Почему она тут гуляет, эта шикса[230]?» Я с удивлением понимаю, что он говорит обо мне, слишком хорошо одетой для его представлений о хасидских женщинах.
Его старший друг торопливо шепчет в ответ: «Она не из гоев, она еврейка. Она только выглядит как гойка», — на что получает недоверчивую, но искреннюю реакцию: «Как это? Евреи так не выглядят», — от которой меня пробирает. А он ведь прав, осознаю я. В нашем мире евреи не выглядят как гои. Они выглядят иначе.
Я вспоминаю, как в детстве сама играла летом на улицах. Липкая от пота под своими многослойными одежками, я вместе с соседскими детьми сидела на ступеньках «браунстоунов», облизывая фруктовый лед, и глазела на прохожих. Всякий раз, когда мимо проходила нескромно одетая женщина, мы напевали ей вслед: «Стыдно, стыдно, дети… Голая, голая леди…»
Наше детство было настолько пропитано этим глумливым мотивом, что прежде я даже не задумывалась, что на самом деле значила эта песенка. Зато я помню, как совместные насмешки над чужаками сплачивали нас и дарили нам чувство превосходства из-за нашей инакости. Мы были одной большой бандой набожных блюстителей морали. И небезобидной бандой: иногда мы кидались всякой всячиной — не булыжниками, но галькой или каким-нибудь мусором. Нашим любимым занятием было выливать ведра воды из окон второго этажа на ничего не подозревающих прохожих. К тому времени, когда они, ошеломленные и сердитые, поднимали взгляды, мы уже успевали присесть и хихикали как ненормальные.
Прошли годы, и все теперь наоборот. Теперь уже я иду по улицам Вильямсбурга и слышу, как дети дразнят меня — не слишком громко, чтобы мне захотелось обернуться и отчитать их за грубость, но достаточно громко, чтобы мои щеки зарделись. Когда я успела стать изгоем? Внезапно я больше здесь не своя; я чужачка.