>[44], более набожными, чем все прочие евреи. Ребе считает, что если мы изо всех сил будем стараться радовать Бога, то он никогда больше не пошлет нам таких страданий, как во времена войны. — После этих слов она всегда замолкает, погружаясь в печальные воспоминания.
Я смотрю на Баби, корпящую над своей нескончаемой работой, и вижу, как она поправляет тюрбан рукой в муке, оставляя белый мазок на лбу. Она вырезает квадратики из раскатанного теста для креплех и кладет на каждый из них творог, а затем складывает квадратики пополам, чтобы получились треугольники. Я опускаю креплех в кастрюлю с кипящей водой и наблюдаю, как они толкаются друг с другом за место у поверхности. Хотела бы я забрать свой вопрос обратно или хотя бы сказать Баби гут вурт>[45], что-нибудь такое, что убедило бы ее, что я хорошая девочка, которая не говорит плохих слов. Но все, на что я способна, — это только вопросы. «Ой-вэй, — вздыхает Баби, когда я начинаю задавать вопросы, — почему тебе всегда надо все знать?» Не знаю почему, но знать мне действительно надо — это правда. Мне хочется узнать, что за книгу она прячет у себя на полке с бельем — в дешевом бумажном переплете с фигуристой женщиной на обложке, — но я понимаю, что спрятана она не просто так, что это секрет, который я должна сохранить.
У меня тоже есть секреты. Может, Баби и знает о них, но она молчит о моих тайнах, покуда я молчу о ее. А может, я просто выдумала, что она со мной заодно, — вполне возможно, что это соглашение действует в одностороннем порядке. Выдаст ли меня Баби? Я прячу свои книги под кроватью, она свои — среди нижнего белья, и когда раз в год Зейде осматривает дом перед Песахом[46], копаясь в наших вещах, мы мечемся в тревоге, опасаясь, что нас раскроют. Зейде даже нижнее белье мое ворошит. И только когда я говорю ему, что это мои личные женские вещи, он отступает, не желая вторгаться на женскую территорию, и переходит к бабушкиному шкафу. Как и я, она ершится, когда он роется у нее в белье. Мы обе знаем, что наши скромные заначки с мирской литературой шокируют дедушку сильнее, чем какой-нибудь хамец>[47] — запрещенная выпечка на дрожжах. Баби, вероятно, отделается выговором, а вот на меня обрушится вся мощь дедушкиного гнева. Когда Зейде сердится, кажется, будто его длинная белая борода вздымается вокруг его лица, как свирепое пламя. От жара его гнева я моментально чахну.
— Дер тумене шпрах![48] — гремит он, когда слышит, что я общаюсь с двоюродными сестрами на английском. Нечестивый язык, говорит Зейде, он словно яд для души. Чтение книг на английском и того хуже — оно гостеприимно распахивает дьяволу мою душу.