Жег, испепелял ладони приклад автомата, ноги тонули в пыли по самые колени, он едва вытаскивал их оттуда. В пыли, слетевшей с босых ног шофера. Пыли всех фронтовых дорог, всех... Хотя красноармеец и не видел еще ни единой.
По траве шофер пошел быстрее. В правой руке все так же держал домкрат. Видно, и сам не знал, для чего нес его, — ведь оттуда уже ничего не поднимет...
Да и что он знал? О чем думал? Об отступлениях и победах, о воинском долге и чьей-то несправедливости?
Он ощущал только тяжкую усталость, которая вот-вот сомкнется с иной, бесконечной усталостью. И разве ему не все равно?
Но где-то в самой глубине мозга тонюсенькой иголочкой покалывала мысль: «А как же машина? Подъедут... Там, слева, как будто брод. Надо было бы хоть метку им какую оставить».
И уже когда ступил на край окопчика (узкого, маленького, вырытого противовоздушным патрулем), невесть откуда взялась злость, бросила под горло едкий клубок, стиснула кулаки. Он только теперь ощутил тяжесть домкрата. А может, то была не злость, а отчаяние? Почти каждую ночь, почти всегда в пути, когда перед глазами, как серый сон, кружились тучи пыли, виделось ему одно и то же: старая ветвистая яблоня в конце сада, и под нею, на ярко-зеленой траве, — дерюжка. И яблоки в траве. Они пахнут детством, материнской лаской, родным очагом — всей его жизнью. Вот так прийти бы под яблоню, упасть на дерюжку, чтобы руки в траву, а яблонька шумит!..
До последнего мгновения он верил, что придет под ее зеленый шум. Верил!..
— Руки за голову заложи... — Красноармеец и сам не знал, для чего он приказал заложить руки. Из книжки, из фильма какого запало в голову ржавым гвоздем?
Он целился в спину, в прореху на гимнастерке под левой лопаткой. Но дуло автомата прыгало, он ничего не мог с ним поделать. Вот мушка уже на шее, на затылке...
Красноармеец зажмурил глаза и нажал курок.
А когда раскрыл, плеснулось в глаза пустотой бездонное небо, вставала дыбом, переворачивалась вместе с ним земля. Боец закрыл лицо рукой и побежал прочь. Он забыл взять автомат на предохранитель, споткнулся о бугорок и счесал внезапной очередью ветку на одинокой березе, что росла во ржи, и тут сразу очнулся, заметил, что бежит не туда. Оглянулся — и ужаснулся еще больше: под березой — онемевшие от страха беженцы. Вдруг они вскочили. И ему показалось, что сейчас они протянут к нему руки, выхватят автомат. Он закричал и бросился к дороге.
Машины тронулись, подняли тучу пыли, поволокли ее над рожью, дальше, дальше. И казалось, будто тянут они грязное, серое полотнище. Но вот замер и последний звук. На речку упала унылая тишина. Залегла по берегам в негустой осоке, будто и не произошло ничего, и это безмолвие царит здесь от века. А потом на солнце набежало облачко, над нивой промчался легкий ветерок, скомкал гармошкой чистый плес, покачался на осоках, пригнул над окопчиком зеленый кустик. Наверное, заглядывал, держась за него, на дно. Раз, другой, третий... Что это там за вздохи?! Бруствер окопчика слабо ощупывала жилистая, в темных мазутных пятнах рука. Вот она нащупала веточку, ухватилась за нее. Над окопчиком тускло блеснула стальная каска.