Деление на ночь (Аросев, Кремчуков) - страница 133

На лице Элли проступило недоумение, и брови уже поднимались к вопросу, но я его упредил:

– …Воображаемый дневник, конечно. Дневник, который он мог бы написать. День за днём в августе – до самого дня его исчезновения. И я немного врос в его шкуру. Так что теперь я не могу взять вот просто и вышагнуть из неё, из него, не получается. Отныне я тоже живу этим, и я хочу дальше.

Я помолчал. Тактически мне казалось верным, чтобы здесь она включилась в разговор. «Чего же вы хотите дальше?» – должна была она спросить, что-то такое. Но Элли молчала.

– Я ищу понимания, понимаете? – пришлось тавтологично отвечать на незаданный вопрос. – Я хочу понять другого человека, Алексея Андреева, вашего ученика. И моего ученика. А ещё – понять, почему в прошлый раз вы не сказали мне правды.

Здесь стояла твёрдая точка. И цезура. Очень короткая пауза длиной ровно в столько, чтобы она успела начать:

– А почему вы…

Но не дольше.

– Да потому что это так, – я поднял ладонь, предупреждая, что продолжать врать вообще не стоит. – Я не помню, как в оригинале по-итальянски, но у них есть такая замечательная пословица, которая на русский переводится примерно вроде того: у лжей короткие ножки. Потому что вы преподаёте русский и литературу, Эвелина Игоревна. И вы – классный руководитель. И один-единственный ученик из вашего класса поступает на филфак, на русскую филологию, кстати, не на классику, не на романо- какую-нибудь германскую. И ученик этот – мальчик. И мальчик в вас, несомненно, влюблён. Я смотрю на вас его глазами и вижу более чем явственно. Разумеется, вы не можете не понимать его чувств, не можете их не разглядеть. И уж, конечно, вы не забудете любившего вас мальчика каких-то полтора десятка лет спустя, так, чтобы сказать: «в нём не было ничего особенного, я ничего о нём не помню». Так не бывает – в принципе, совсем, то есть никогда. Эдакая вот, получается, дедукция. Всё правильно?

– А что, по-вашему, я могла ответить по телефону совершенно незнакомому человеку что-то другое? – спокойно спросила она. – К тому же я и не обманула вас: он действительно был мальчиком ординарным, без… Не то чтобы вообще бесталанным, нет, способным, но с приглушённой яркостью, без искры какой-то, без воздуха под крылом. Написать, например, сочинение по Толкину, озаглавив «JRRT как тетраграмматон»; или, помню, я задавала им как-то домашнее сочинение «Пушкин в моей жизни», и знаете, одна из Алёшиных одноклассниц принесла тогда и читала на уроке вслух своё эссе о том, как в её семье хранится вот уже сто семьдесят лет и передаётся из поколения в поколение бесценная реликвия – платочек с засохшими соплями Пушкина; гогочущий класс меня тогда едва не до слёз довёл, так что я просто ушла с урока; потом приходили извиняться они, конечно, в учительскую, да и я сама подуспокоилась – не оценить пусть и грубую, да, дерзкую, да, но оригинальность той выходки было невозможно; или в одиннадцатом классе, помню, устроили они дискуссию: «Пароход современности или Ноев ковчег?». Так вот, в общем, всё сказанное – как раз именно что не о нём, а всегда о других ребятах. С возрастом начинаешь как-то по-особенному замечать в чужой юности широту жизненного жеста, она очень притягательна. Однако ничего такого в нём не было как раз, он казался способным усваивать то, что дают, но не брать – сам, по своему праву. Трудно объяснить точнее, вы понимаете, о чём я?..