Деление на ночь (Аросев, Кремчуков) - страница 142

Однако движение «к» всегда есть и движение «от». И поэтому культура, и человек, и жизнь разворачиваются, но одновременно и сворачиваются. Рождение есть умирание есть рождение. Где всё, что можем мы обозреть, до чего сможем дотянуться – одна бесконечная рэнга.

Тысячелетия назад, когда человек превратился в меру всех вещей, став мерилом истины и лжи, мы были совсем другими, хотя это мы – не более чем кокетство, какие тут могут быть мы? Что от нас осталось? Разве что хромосомный набор да наличие высшей нервной деятельности. Что, кроме физиологии, объединяет меня, стоящего в нынешний час на вершине, с каким-нибудь древним греком, не говоря о кроманьонцах? Человек научился лгать. Человек научился скрывать ложь. Человек научился выдавать ложь за правду. Человек научился не отличать ложь от истины. Так кто же теперь мера всех вещей? Протагор, ты мёртв!

Впрочем, кое-что ещё осталось. Рука, качающая колыбель. Колыбели, конечно, тоже очень сильно видоизменились, но их суть от века одна: младенец спит, а мать следит за его сном – либо бережёт, либо убаюкивает.

Это, конечно, если мать, так сказать, имеется.

Так выходит, что мы всё время во что-то впутаны, ввязаны, включены в какие-то собственные и чужие списки и ведомости, в границы установленных правил и регламентов, в тесноту причинно-следственных и кредитно-долговых отношений, в мелкое, суетливое – как на ускоренной перемотке – мельтешение. Только два опыта остаются, которые человек всегда переживает в одиночестве. Которые невозможно разделить с кем бы то ни было – сновидение и умирание. Всё остальное, что мы полагаем нашим, всегда разделено с другими.

Однако во всей немыслимо разросшейся сети связей – парадоксальным образом – все мы, непрестанно сообщаясь друг с другом в тесноте, темноте и обиде настоящего, прижатые пространством и временем один к другому, как в салоне маршрутки или в утреннем метро, в действительности все мы разделены расстояниями, которые не измерить и в световых годах.

И мёд её вкус, и полынь – тайной этой свободы. Потому что мы навсегда снаружи один от другого, каждый надёжно укрыт от любых, и самых близких, гостей. Взыскующий меня, как бы далеко, долго и внимательно он ко мне ни шёл, обнаружит в воображаемых комнатах моего дома лишь образы меня, археологические черепки чужих голосов обо мне, ссылки на них, репосты ссылок, комментарии к репостам… До какого бы предела он ни добрался, но и в самом конце любых концов ничто не откроет ему первоисточника. То, что он найдёт на месте меня, – лишь восковая фигура. И всё бы оно ничего – да ведь и мне ровно так же никогда не пробраться к другому сквозь все неисчислимые скорлупки человеческой матрёшки. Ни к кому – даже к отцу. Даже к маме.