Перед рассветом мороз ярился, и всякий крошечный комочек снега взвизгивал под полозьями, слышалось, будто от стужи поскрипывает лед на реке и потрескивают деревья, но я так и не озяб, и волглая от моего дыхания овчина на воротнике около губ по-прежнему, казалось, тепло попахивала и душистыми травами, и медом, и еще чем-то очень домашним, летним…
Теперь мне видно стало иней на спине да на холке у лошади, и потемневшие от долгого бега ее бока, и легкий парок от дыма. Мне захотелось ободрить лошадку, и я раз и другой ласково ее окликнул, и после этого мне все казалось, будто она как-то по-особенному тряхнула головой.
Потом она начала фыркать чаще, и обострившимся чутьем я вдруг угадал, что, должно быть, близко жилье, стал вглядываться и вскоре у подножия сопок вдалеке увидел утонувшую в снегу крохотную деревеньку, белые крыши и высокие, одинаково ровными столбами, дымки. В предрассветной сини еще мерцали над ними крупные звезды, висел круторогий месяц, и, может быть, оттого маленькая эта деревенька выглядела совсем сказочной, и мне тогда показалось, что я, пожалуй, нисколько бы не удивился, если бы вдруг увидел впереди перебегавшую через дорогу Лису, которая за темные леса, за далекие горы уносила под мышкою такого же огненно-красного, как сама она, Петуха…
На обратном пути, возвращая лошадку, я поблагодарил старика, занимавшего у геологов эту самую должность начальника конного двора, и похвалил колокольчик.
— Однако, звенючий, да, — сказал старик и посмотрел на меня недоверчиво.
А мне понравилось слово, я с удовольствием повторил:
— Ох, звенючий!
Косматые брови у старика дрогнули и глаза потеплели. Сделал мне знак и молча пошел в глубь конюшни.
На больших крючках, вбитых в бревенчатую стену, я увидел аккуратный ряд хомутов да уздечек и только потом, когда старик протянул руку, заметил вдруг связкой висевшую тяжелую гроздь колокольчиков. Он снял их со стены, и они отозвались разноголосо и коротко.
— Полюбуйся, однако, если понравится…
Колокольцы были на недлинных ремешках, и я перебирал их, разглядывал, и даже так, у меня в руке, каждый из них звякал хоть совсем негромко и глухо, но все равно по-особому.
Я заговорил об этом, и старик вдруг заволновался, положил всю связку на тяжелый, из тесаных досок, стол, начал развязывать поводок, которым были стянуты колокольцы.
— Знать бы! — сказал огорченно и очень дружески. — Я бы тебе рядок целиком повесил — тешься!
Развязал наконец ремень, и мы с ним оба стали перебирать колокольцы, и то он звонил, я прислушивался, а то позванивал я, а он жмурился, поднимал суховатый палец, совсем прикрывал глаза, и лицо у него было такое, словно слышал он при этом не только негромкий перезвон, который раздавался сейчас в полупустой конюшне, но и что-то другое, доступное, может быть, только ему одному.