Я называла его «клоун» или «мой клоун». Ему нравилось, когда я звала его так во время секса, не нарушая сосредоточенного ритма. Садистская улыбка давно канула в небытие, он начал огрызаться на мои шутки и колкости, особенно если я перечила ему или сомневалась в его правоте. Для него любое действие, слово, жест, речевой оборот, пауза, интонация — любая мелочь имела непередаваемое значение, которое улавливала его якобы чуткая интуиция. По ее канве он вышивал стежок за стежком, создавая предположительно объективную картину реальности. У меня, напротив, каждый поступок воспринимался как есть, в контексте, со всеми вариациями, во всей полноте. Бернардо «расшифровывал» меня на каждом шагу, словно полный загадочных метафор текст, перевирая и переворачивая все с ног на голову, как свойственно, скорее, женщинам. Недоразумений было столько, что я уже не берусь припомнить их в точности, осталось только ощущение тяжести, запутанности, хоть я и наловчилась мастерски обезвреживать мины, которыми он себя окружал.
Впрочем, одна размолвка мне особенно врезалась в память, наверное, это была первая. На меня обрушили целую обвинительную речь: «Приехав в офис, ты вопреки обыкновению не предложила мне кофе. Потом обсуждала с Микелем детскую игровую площадку, даже не оглянувшись на меня. Это в отместку за мою вчерашнюю обиду, когда ты не дала довезти тебя до самого дома. Выходя из машины, ты сказала, что тебе пора, потому что Эсекьель ждет. Ты никогда не упоминаешь Эсекьеля при прощании, значит, это тоже в отместку, хотела уколоть меня словами о муже и доме. Ты подчеркнула — после свидания, когда я особенно раним, — что наши отношения для тебя ничего не значат. Даже в мотеле ты умудрилась выдать очередную глупость — мол, внешний мир сюда не проникает и время будто останавливается. То есть я для тебя существую только в постели, к твоему миру я не принадлежу. И видя, как мне больно от предстоящего расставания, ты, едва попрощавшись, стремглав несешься к мужу. Я не хочу быть мимолетным видением, Амелия. Не хочу быть источником удовлетворения, которое тебе не может дать супруг».
Звучала эта тирада пугающе убедительно, потому и запомнилась в таких подробностях. Я, чтобы не сдаваться без боя, посмеялась тогда над «паранойей» Бернардо, но он еще больше разозлился — сказал, что всю ночь заснуть не мог от переживаний, а мне смешно. И еще не раз он цеплялся ко мне со своими подозрениями. Особенно меня задело, когда он съязвил насчет сексуальной несостоятельности Эсекьеля (о которой я проговорилась из нелепого желания оправдать собственную неверность). И тогда я заявила, что нечего Бернардо лелеять свою неуверенность и разводить шпионские страсти на пустом месте: кофе я не предложила, поскольку не выспалась и не хотела демонстрировать помятое лицо. Как ребенку, я разъясняла Бернардо, что любой поступок может быть продиктован сотней причин, эмоций, мыслей и неосознанных порывов, от которых его примитивная дедукция полетит к чертям. Он не отличает намеренное от случайного, постоянное от мимолетного, серьезное от смешного, важное от пустякового. Я доказывала, что любые действия можно интерпретировать как душе угодно, в зависимости от настроения толкователя. Но ни этот разговор, ни последующие так и не научили Бернардо видеть огромную разницу между субъективным и объективным.