Жарынь (Вылев) - страница 77

— Как же это вы, дядя Христо? — спросила Милка, и голос ее прозвучал не так гневно, как ей хотелось бы.

— Зло приходит, не спросившись. Так же, как и добро. И от зла, и от добра никуда не денешься.

— А где была ваша совесть? Каждую осень и весну вы высоко подрезали ветви. Разве вы не видели, что наносите вред деревьям? И земле!

— Как-то раз, — медленно проговорил Маджурин, — купил я поросенка. А он возьми и съешь полное корыто отрубей. Поел, проковылял два-три метра по двору и лопнул. А в прошлом году слопал наш техник три кило черешни с косточками и умер.

— Он что, ненормальный был?

— Нет, обжора.

— Разве нет у вас порядочных людей? Почему ты позволил губить сад?

— При старом режиме я впрягал в плуг коров, — отозвался Маджурин, не привыкший к ясным ответам; ему казалось, что от них попахивает ложью. — Как только подрастали телки, старых коров сбывал на мясо.

— А теперь что — поглупел? Надо было не сдаваться, бороться за жизнь деревьев. Если бы отец бросил пулемет, как бы он жил потом?

Она уже перестала есть, и ее голос, освободившись от благодушия хлеба, безжалостно ударил по Маджурину. Милка почувствовала, что долг велит ей бичевать прегрешения, щадя людей. Оба молчали, залитые лучами осеннего солнца, бившими в окна. Маджурка подала голос из кухни:

— Чего замолчали?

Милку поразил ее сговорчивый голос, казалось, прежде чем заговорить, пожилая женщина держала во рту слова, пока они пропитаются мягкостью нёба. Маджурка вошла в комнату, ее руки, белые, крепкие, с засученными рукавами, словно бы не имели ничего общего с уже одряхлевшим телом. Девичья некрасивость умерла, ее лицо с крупными поперечными морщинами, какие бывают у женщин, которые чаще смеются и реже плачут, было озарено мудрой красотой. Стана глянула на мужа с уважением, без жалости, — она видела только времена его гордыни. Женщина эта, казалось, принесла с собой в новый дом из камня и бетона тепло и уют старинного жилья с потрескавшимися балками, чуланами и очагами. Муж, успокоенный ее дружелюбием, откинулся на спинку стула, и Маджурка вернулась в кухню.

— Я тоже хотел стрелять, как твой отец, — сказал Маджурин, вдыхая теплый парок, струившийся из кухни. — Он, земля ему пухом, у меня в доме не раз находил приют, я делил с ним хлеб и соль. А теперь ночами молил его, чтобы он ожил. Спрашивал в темноте: «Эмил, отзовись, скажи мне, что делать, — стрелять или не стрелять?» Он молчит, но я-то понимаю, что оружием землю не заставишь родить.

Милка слушала, осторожно глядя на узкую полоску между темнотой лица и светлой голубизной рубахи. Он дышал неровно, ему казалось, будто за столом сидит не Милка, а ее отец. Еще девять лет назад, когда она жила в его доме, в той самой комнате, где в свое время останавливался ее отец, он находил в девушке благотворную красоту и жалел, что не может стать сватом покойного политкомиссара шестого отряда. Жена Стана не родила ему сына. Он не замечал в девушке ни жеманной стыдливости, ни испорченности. Она жила естественной жизнью, его наметанный глаз — глаз человека, живущего среди природы, — давно приметил, что при лености красота не идет впрок. Он напрасно искал на ее лице ту невыносимую слабость, какую видел у жены перед родами. Мрак на его лице сгустился, он понял, что она еще не готова перейти вброд мутную реку.