Анатомия Луны (Кузнецова) - страница 78

никогда не спала с мужчинами. Не место мне на их празднике жизни. Здесь, среди зимних костров, под негреющим солнцем квартала подонков и поэтов, я искупаю свои грехи. Знаешь, ублюдок, что рисовал Ван Гог перед смертью, перед тем как пустить себе пулю под ребро? Черных ворон над желтым полем. Я найду себе такое же поле и умру на нем. Теперь доволен, ублюдок? Ведь я рассказала…

Он прижимает мою голову к своей груди и дышит мне в затылок:

– В пятницу вечером, в кофейне на Литейщиков. Приходи, очень тебя прошу.

Я молчу. Мое сердце, как у полевки, бьется с частотой 1300 ударов в минуту. Но я Орлеанская дева. Я сгорю на костре, но больше не сдамся ни одному мужчине.

Тогда он отпускает меня, позволяя соскользнуть со своих колен. Встает и сам. Загребает ладонью рыхлый снег с пирса, лепит твердый комок, замахивается и запускает в серое небо над рекой. Комок разбивается о лед далеко от берега. Африканец поднимает ворот бушлата и вздыхает:

– И откуда ты такая взялась, Ло?.. Ладно, давай отвезу.

Я знаю, что теперь творится в его голове. Он верит, что, отымев женщину, можно обратить ее в свою веру. Что ж, может, и так. Только меня давно уже обратили, и совсем не он.

* * *

– Где была? – спрашивает Гробин. Он, оказывается, бродил до полудня по кварталу, сбывая свой абсент.

Стоя в проеме комнаты, я отвечаю:

– На пирсах. – Он сам воспаленным воображением дорисовывает все остальное:

– С Африканцем?

– Не надо, Гробин…

– Говори!

Я молчу. Он горько усмехается:

– Любовь побеждает все, кроме бедности и зубной боли.

– У тебя болят зубы?

– Нет, твою мать! Я нищий! – Он мечется из угла в угол. – Все, что я пишу, – это дерьмо! Я ничтожество!

Он хватает свою куртку и кричит мне напоследок:

– Давай, иди, ложись под ублюдка. Опускайся на дно, тебе не впервой. Чтоб ноги твоей здесь не было, когда я вернусь.

А я сижу под батареей и смотрю в точку. Если он вернется немедленно, сию секунду, я сожму ладонями его щеки и вдохну особенный запах курева и скипидара от его спутанной бородищи. Но он не возвращается. Я банши, брошенная в этом мире без своего тролля.

Совсем скоро – сумерки. Ночью меня здесь уже не будет. Гроб сядет на свой матрас, обхватит голову руками и заплачет. Моя девочка, тварь ты, чертова ты сука, будь ты проклята… Ему померещится среди шума труб, треска обоев и сквозняков в вентиляционной шахте, что я дышу где-то рядышком. Кто-то из соседей посреди ночи спустит воду из сливного бачка. Усердный бачок заурчит – магия испарится.

* * *

На углу Литейщиков и Пехотного визг тормозов, а потом удар – черный «Кадиллак» и ржавая мразь на колесах сталкиваются на перекрестке. Ошметки пластмассы, стекла, железа. Запах гари и дым от покрышек. Из «Кадиллака» вылезает озверевший латинос с огромным животом, с ацтекским узором на широконосом смуглом лице. Орет на испанском, впечатывает кулак в ветровое стекло врага. Сальвадорец. Я поднимаю до щек ворот пальто. Вжимаюсь в стену дома, закрываю глаза и перестаю дышать. Я слышу удары биты о капот, крикливые голоса, на испанском и хинди. То, что они не переходят на русский, единственный понятный здесь каждому псу, – плохой знак. Им срать на примирение. Им нужно другое – они лопаются от гнева, как чирьи от гноя. Меня, безмолвного наблюдателя с глухо