А теперь вот Ваня ловко соскочил на землю и взялся за бока:
— Ну, отец, давай поцелуемся, что ли. Боя нет, тихо, можно и по закону, ты же как будто уже наш, красный.
Опустил голову старый казак, не зная, куда девать свои длинные большие руки.
— А что это у вас, отец, на плечах какое-то пестрое тряпье? А? Не для потехи ли? Как-то не к лицу оно вам. Да и георгиевский крестик зря прицепили — не воевали как будто… Тю, так это же мой „георгий“, что я с турецкого привез, а мамаша его себе спрятала на память…
Кряхтел старик; посмеивались втихомолку червонные казаки — веселую беседу вел с отцом разбитной казак Ваня Запорожец.
А на площади трубы играли сбор. Я поскакал к центру. Богдан и Шпилько сзывали митинг. Возле приземистого длинного каменного строения — бывшей управы, над которой теперь развевался красный флаг, — собирались бойцы. Покрытый кумачом стол, вынесенный на площадь, придавал собранию торжественность. Церковную ограду дружно облепило замурзанное, оборванное мальчишеское племя, и старый церковный староста не осмеливался прогнать сорванцов. Обособленно стояла толпа станичных парней, а поодаль на бревнах расселись пожилые казаки и крестьяне. Назар положил свою папаху на стол. Ветер растрепал нечесаные пряди черных слежавшихся волос. Лицо и глаза были воспаленные, и все подозрительно-встревоженно посматривали на Шпилько: „Не подбирается ли к тебе тиф, дорогой комиссар?“ Но вот заговорил Назар, и в его речи звучали тревога и мечтательность, точно бредил комиссар: „Бьем, бьем вампиров, рубаем тиранов, даже руки устают, прокладываем путь туда, куда не находили дорогу деды и прадеды.
И уже многих друзей потеряли в революционной борьбе: отдали они свою молодость за красивую жизнь будущих поколений. Так почтим же, товарищи, погибших однополчан“.
Долго стоим мы, склонив обнаженные головы, а перед глазами — боевые друзья, которые пали в бою.
— Дорого заплатят враги за раны и смерть героев революции!
Это звенит голос Олексы Гуржия. Я знаю, как он любит мою сестричку Таню. Боль, тоска по ней сказались и тут, на митинге. Он поклялся отомстить за муки Тани, за надругательства над комиссаром. „Завтра, — говорит, — годовщина Великого Октября. Слышите, казаки? А мы как раз будем прорываться к Кочубею и насмерть биться с кадетами. Так давайте отпразднуем сегодня, пока затишье и пока генералы еще плетутся где-то. Вот советуют сыны Адыгеи послать Ленину приветствие…“
Загудела площадь, заволновалась. „Правильно! — закричали все. — Радиостанцию ведь имеем… Молодец Машук! Ой, голова!“ Все взгляды — на сухощавого молодого адыгейца Машука — храброго пулеметчика. Тот застеснялся, опустил голову. Богдан зачитал телеграмму: